Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В конце концов получилось так, что стариковскую клаксонную мольбу услышал Ли. Он вышел в сарай за сливками и брел по темному берегу, погруженный в раздумья. Он как раз покончил с ужином, что состряпали Вив и Джен: оленьи печень и сердце, жаренные с луком в собственном соку… вареная картошка, свежие зеленые бобы, домашний хлеб, а на десерт ждали печеные яблоки. Перед тем как предать плоды духовке, Вив вырезáла сердцевину и начиняла яблоки патокой с корицей, а поверх каждого укладывала ломтик масла. Пряный аромат наполнял кухню с начала трапезы. Когда же Вив извлекла противень, детишки аж завизжали от восторга.
— Горячие, слишком горячие! Осторожно! — Яблоки шкворчали, сочились густым карамельным сиропом. Ли глядел на блюдо, чувствуя, как жар открытой духовки опаляет лоб. — Хэнк! — попросила Вив. — Или ты, Джо Бен. Не мог бы кто-нибудь из вас сходить в сарай, сливок снять?
Хэнк вытер рот и уже ворча привстал, но вдруг Ли решительно потянулся к жестяной ложке и кувшину в руках Вив.
— Я схожу! — услышал он собственные слова. — Хэнк добыл мясо. Джо Бен разделал. Вы с Джен приготовили…
— А я солил! — подхватил Джонни, ухмыляясь.
— И даже яблоки… Писклявочка ходила за яблоками. Поэтому я… — Он запнулся, внезапно сообразив, насколько нелепо смотрится: стоит в дверях, с ложкой в одной руке, с кувшином в другой, толкает речь, и все взгляды устремлены на него. — И вот я просто подумал…
— Наш человек! — выручил его Джо Бен. — Очень верная постановка! Кто не ловит мамонта — тот собирает коренья! Разве не это самое я тебе, Хэнк, и говорил про старину Ли?
— Ерунда! — усмехнулся Хэнк. — Да он просто пользуется случаем выскользнуть из этого дурдома.
— Черта с два! Черта с два! Я говорил тебе! Он набирает форму, он осваивается!
Хэнк покачал головой, посмеиваясь. Джо Бен разразился спонтанной теорией, приравнивающей мышечный тонус к божественному вмешательству. В прохладном сумрачном сарае, где очутился Ли, на бетонном полу все еще стояли лужи антисептика: Вив прибиралась после дойки. Ли, склонившись над огромным керамическим бидоном и бережно переливая сливки ложкой, предусмотрительно откинул голову, чтобы не дай бог не разбавить молочный продукт слезами: он был наслышан о том, как немилосердно режет глаза эта хлорка.
Он возвращался назад, прижимая к груди кувшин со сливками, когда клаксон пикапа с другого берега заставил его замереть. Сигнал казался нереальным, словно доносился из сна. Осторожно, босиком нащупывая тропу в сумерках, он продолжил путь к праздничной иллюминации, бившей из задней двери. Но сигнал раздался вновь — и Ли остановился, склонив лицо к кувшину. В саду пропела перепелка, зазывая супруга домой в постель воркующим, манящим свистом. Из кухонного окна со снопом света вырывался неукротимый хохот Джо Бена, приправленный визгливым аккомпанементом смеха его детишек. И снова прогудел клаксон. Глаза Ли горели: он натер их в хлорном сарае. Сигнал прозвучал опять, но Ли едва слышал его, созерцая вальяжные пульсации луны в сливках…
Когда-то я был мал и глуп и хаживал здесь — мрачный, болезненный и угрюмый, будто из грязи слепленный, — мне было шесть, и восемь, и десять, и я думал, что жизнь не уготовила мне ничего, кроме самых жалких и презренных подачек («Вот тебе бидон, Малой, — ступай в ягодник и набери нам черники для хлопьев». — «Кого другого поищи!»), когда я был ребенком — бегать бы мне босиком в коротких штанишках по этим лугам и просторам, где пересвистываются перепелки и шмыгают полевки… «так почему ж меня рядили в душные ботиночки и вельветовые брючки да держали в пыльной каморке, набитой книжками, большими и маленькими?»
Луна не знала ответа — или не пожелала отвечать.
«Вот блин, куда девалось мое детство?»
Но сейчас, вспоминая этот эпизод, я почти наяву слышу, как луна разражается готической лирикой:
Даже чистый душой, непорочный аскет,
Богомолец усерднейший в келье ночной,
Может волком предстать, когда волчий дурман
Расцветет под осеннею полной луной.[48]
«Мне пофиг, в кого я обращусь, — сказал я луне. — В настоящий момент меня занимает не мое будущее, но лишь мое отравленное прошлое. Даже у вервольфов, даже у Капитана Марвела было детство, так ведь?»
«Тебе то ведомо, — высокопарно молвила луна. — Тебе то ведомо.»
Я стоял, сжимая в руках кувшин со своей пышно взбитой добычей, источающей аромат люцерны, наблюдал, как припарки тьмы вытягивают нетопырей из укрытий, прислушивался к зудящему свисту их пике, в годах прошедших слившемуся с автомобильным сигналом за рекой.
«За что меня заперли в этом коконе на втором этаже? Вот же она, страна шалого детства, с ее темными колдовскими лесами да сумеречными болотищами, с заветными прудами, что бурлят голавлями и протеями, страна, где резвится юный и курносый Дилан Томас, краснощекий и улыбчивый, как клубника; город, где Твен меняет дохлую крысу на живого жука, ломоть этой дикой, безумной и прекрасной Америки, из одних крошек которого Керуак умудрился бы слепить добрых шесть или семь романов… почему же мне было заказано расти в этом мире?»
Данный вопрос вдруг приобрел новое и страшное звучание. Всякий раз прежде, когда я куксился в меланхоличных квартирах и еще пуще размачивал это настроение кислым вином, а разум отпускал блуждать по закоулкам прошлого, зевая, недоумевая и ужасаясь, — мне всегда удавалось спихнуть ответственность на кого-то из привычного набора вредителей: «Это все мой братец Хэнк; а это — на моей душе печать доисторического папаши, который пугал меня и внушал отвращение; а это — моя мамаша, чье имя — вероломство …[49]вот кто порвал в клочья и растоптал мою молодую жизнь!»
Или же списывал на известную травму: «Это сплетение членов, срамных вздохов и потной шерсти в смотровом глазке моей спальни… вот что выжгло мои невинные очи!»
Но скептически настроенная луна не желала довольствоваться подобными объяснениями, не отпускала меня. «Будь честен, будь честен; это произошло, когда тебе почти исполнилось одиннадцать — а ведь к тому времени уж целую вечность осыпался вишневый цвет, и отплясывали стрекозы да ласточки над рекой. Так можно ли списывать десять выморочных лет на одиннадцатый?»
«Нет, но…»
«И можно ли винить твоих мать, отца, сводного братца в злодеяниях более тяжких, нежели те, что свершаются против любого унылого ребенка где угодно?»
«Не знаю, не знаю.»
Таким образом на исходе октября я дискутировал с луной. Спустя три недели после того, как я выехал из Нью-Йорка с полным чемоданом определенности. Три недели моего подкопа под замок Стэмперов, который я рыл, томимый смутной жаждой мести, три недели физических несчастий и моральной вялости — а месть моя по-прежнему лишь томилась на очень медленном огне. Едва-едва побулькивала. Вообще-то даже подостыла. Сказать по правде, замерзла крохотной ледышкой в отдаленном уголке памяти; в эти три недели, последовавшие за торжественным обетом низвергнуть Хэнка, моя решительность охладела, а сердце, наоборот, потеплело, и в моем чемодане завелся целый выводок моли, до дыр побившей и штаны, и определенность.