Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Обозленный почему-то еще больше, покидаю я эту комнату и думаю о том, суждено ли мне вернуться сюда когда-нибудь. В коридоре у колонны стоял какой-то, видать, очень горячий дяденька, он что-то энергично толковал маленькой девушке. Она непрестанно смеялась, а ее собеседник отставил левую ногу, жестикулировал правой рукой, несколько согнутой в локте. В его наклоненной голове было что-то очень своеобразное, сильное, и упавшая на глаза прядь волос усиливала это впечатление. Сзади кто-то прошептал: «Дикий… Алексей Денисович…» А где же посох? Он же в сером пиджаке. А поступь величественная где? Простой человек, как все… Бороду-то хотя бы он мог иметь? Обидно…
В первые дни я забивался куда-нибудь подальше, всё присматривался. Не мог отделаться от своей привычки дерзить и ершиться, когда смущался. Зная это за собой, дичился, сидел тихо и все смотрел на Дикого, вникал в его слова особенно еще и потому, что он сразу же сказал: «Актеру лицо не нужно! Ни бровей, ни глаз, ни этих ресниц бархатных. На актерском лице нужно рисовать. Сегодня одно, завтра другое». Вот я и изучал его наружность. А наружность Алексей Дикий имел красивую, был повыше среднего роста, широк в плечах, с богатырской грудью, очень силен, и силу эту в себе любил и носил ее красиво. Шея короткая у него была и могучая, голова ладная и круглая, с волосами табачного цвета, глаза голубые – они зеленели в минуты душевного волнения. Зоркие были глаза, с прищуром, когда озорные, а когда и свирепые. Нос был небольшой, прямой, хрящеватый и какой-то повелительный. Рот настоящий актерский, мускулистый. Все лицо в морщинах было, особенно от глаз к вискам, и не могу передать, какие это были зияющие, мудрые морщины. Он любил повторять слова Марка Твена о том, что «морщины должны быть следами улыбок», – но на адовых репетициях и на ночных прогонах мы понимали, что совсем не от веселой жизни лицо его иногда напоминало изрезанный трещинами серый камень на морском берегу.
Мы читаем Алексею Денисовичу всё, что наработали дома. Никаких указаний в выборе репертуара мы не получали. Поначалу студиец должен был руководствоваться только своим личным вкусом: так яснее и быстрее, определеннее формируется индивидуальность. Важно только, чтобы уже в самых первых твоих работах было видно, что его отличает от всех других, угадываешь о неповторимые особенности и для них, этих особенностей, находишь наиболее подходящую, единственно возможную форму выражения. Важно только, умеешь ли ты или еще пытаешься уметь донести мысль автора до слушателя, и очень важно, чтобы всему этому сопутствовало твое (ведь ты же художник!) отношение к мысли автора, выраженной тобой.
Читаем, читаем, читаем, сменяя один другого. Уже поздно – пора расходиться. И вдруг робкий голос: «Алексей Денисович, сделайте нам приятное, пожалуйста, почитайте нам немножко!»
– Что вы, что вы! Я сам давно уже не читаю.
И мы видим, что Дикий покраснел, глаза его зазеленели. Он даже слегка растерялся. Но тридцать молодых здоровых человек уже зажглись блестящей идеей: аплодисменты, крик, и, наконец, улыбающийся Дикий сдается.
Он выходит на середину зала своей неожиданной ухватистой походкой, очень приятной и, я бы сказал, высокопрофессиональной. В руках у него стул. Большой, тяжелый стул – пуда на полтора. С размаху Дикий ставит его на пол. Но мы не слышим грохота, стул опустился мягко, точно, как если бы он был на резиновом ходу и встал бы на толстенный персидский ковер. Более того, стул стал математически ровно, его уже не нужно двигать, перестанавливать, так безукоризненно поставить стул может только опытнейший начальник постановочной части.
– Горбунов. «На почтовой станции».
Дикий сказал это, и вы понимаете, что если бы все это происходило в огромном концертном зале, то услышали бы в двенадцатом ряду галерки.
– Ночью… – добавляет он.
И я удивляюсь, что голосом можно нарисовать скобки: «(Ночью)». Да, это в скобках.
Дикий садится на стул. Неожиданно голова его запрокидывается назад, и вдруг все вокруг нас наполняется храпом! Ну и храп! Даже свет как-то померк от этого храпа. Так спят не менее десяти человек. Вот где-то внизу, на самых октавных нотах, идет чей-то нутряной храп-рык – он как бы загрунтовывает картину, как бы служит общим фоном для храповой росписи. Вот бурными волнами идет где-то неподалеку храп, похожий на рев нервного медведя, и за ним возник, несется высокий, тенористый, слюнявый храпик, сопровождаемый забавным старческим плямканьем. Зубовный скрежет, подвывание, стоны, присвист. Что это за звук? Нет, это так, это показалось. И вдруг в эту трехминутную симфонию врывается чей-то свежий, молодой, испуганно-веселый голос: «Эй, ямщик, тарантас подъехал!» Храп обрывается. Слышится позевывание, открещивание, бормотня. Кто-то кого-то пинает, кто-то обувает не свою ногу. Ох, и неохота вставать, когда в голове зеленая одурь от водки и махры, от ругани, от блох, от скачки, от встречных пронзительных ветров и от всей этой распротреклятой ямщицкой жизни. «Чья череда-то?» – «Микиткина!» – «Микитка, дьявол, вставай» – «Га?!!»
Очередной просыпается, трет свое лицо огромными лапами и вдруг пугается своих рук, как пугаются младенцы, когда их распеленают. Вот он уже на козлах. Чей-то ехидный голос: «Васиясь… Тут как к Озерецкому ехать… косогоры… Вот и на картах пропечатано…» – «Ну так что ж…» – «А ничего… чтоб, значит, без сумления… Косогоры, значит…»
Ох, и злыдня старик, так и видно хорьковую его мордочку и подслеповатые глазки. «Эх вы, залетные!..» Сорвались с места, тронулись! Разбойный посвист взлетает к посветлевшему небу, и тройка как оглашенная выносится на большак. «Ты, смотри, потише!» – «Господи, пятнадцать лет ездил, ужели ж дороги не знаем… Вот она Озерецкая… Тпрь. Тпрь. Только что тут косогоры…» – «Не уронишь?» – «Пятнадцать лет ездил! Ужели ж… тпрь. Пегиш, легше… тпрь». – «Осторожно, смотри…» – «Да ведь пятнадцать лет! Тпрь. Ах ты…»
Стул лежит на полу. Дикий стоит рядом, смотрит на него с искренним недоумением: «Ишь ты! Кажинный раз на этом месте».
Алексей Денисович читал эту вещь – величиною в полстранички – три минуты.
Должен сказать, что Алексей Денисович никогда не расставался со своей внутренней контрольной лампочкой режиссера, и, показывая студийцу кусок, читая ли вслух, играя ли в кинематографе или ставя в театре, он всегда как бы говорил нам: «Вот что нужно играть. А в этой пьесе вот чем будем удивлять. А