Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— R-r-rond! Дамы влево, кавалеры вправо!
Как хорошо, что можно кружиться в разных, даже противоположных направлениях, что в Варшаве люди не все одинаковые, что они не кричат единодушно и не выбрасывают вверх руку, что сейчас, наоборот, маленький кружок двигается вправо, а кавалеры снаружи — влево, все быстрее влево… Может, это и есть свобода?
— Кавалеры выбирают!
— Святая Анна Орейская! Кого выберут все эти мужчины, которым неожиданно велели остановиться? И что они выберут? Снова свободу? Когда и какую?
И ежедневно надо было работать, и работать много; теперь Анне приходилось больше времени уделять библиотеке, так как она была уже постоянным сотрудником, из-за этого страдали университетские занятия. Она ходила только на вечерние лекции и, собственно говоря, так и не смогла войти в неспокойную, очень разобщенную, раздираемую противоречиями студенческую среду. Адам сожалел об этом и твердил, что она должна знать, какие существуют там группировки, что кроется за той или иной демонстрацией, но дядя Стефан, к ее удивлению, был другого мнения.
— Не вмешивайся в дела, которых ты не понимаешь, — как-то раз сказал он ей. — Не поддавайся террору толпы, никогда не соглашайся с одним, не выслушав противоположной точки зрения. Иначе окажешься в двух шагах от костра, на котором горят книги. На одних — одни, а на других — другие.
Теперь они встречались довольно часто, часы ее работы почти совпадали со временем, когда он находился в своем кабинете на Кошиковой. По мнению сотрудников, Стефан Корвин был человеком тяжелым, деспотичным и очень требовательным. В то же время его редкие похвалы ценились выше, чем увеличение зарплаты или награды. Он никогда не повышал голоса и не был общительным, никто никогда не заходил в его кабинет просто так, поболтать. Страх и уважение, которые он внушал, были непонятны, необъяснимы для Анны. Странно, будучи послушным ребенком в родном доме, он совершенно менялся, переступая порог библиотеки. Сюда он приносил высокомерие прабабки, умел быть, как она, гневным и властным, но ее невозмутимости, доброжелательности по отношению к миру и людям, ее свежей, непритворной молодости — этого в нем не было.
Как-то раз, когда Анна несколько дней не приходила на работу, он спросил ее непосредственного начальника, принесла ли она освобождение от врача, а когда встретил ее после этого в коридоре, спросил, правда ли то, что в результате воспаления глазного нерва она во время болезни ничего не видела, ослепла? Анна сказала, что это не так, просто она не могла поднять век. Эта проклятая невралгия привязалась к ней еще в Бретани, в холодный и ветреный день. Он спросил, зачем она выходила в бурю, и тогда, чтобы закончить этот допрос, Анна коротко ответила:
— Я тонула в океане. Слишком далеко ушла от берега, меня захватил прилив, и неожиданно я оказалась одна в открытом море.
Анна хотела еще добавить, что доплыла до скал, не выпуская из рук найденной губки, но он уже не слушал ее. Резко повернувшись, вошел в свой кабинет. Она оглянулась, думая, что кто-то идет, потому что он никогда не разговаривал с ней в присутствии посторонних. В коридоре было пусто, просто он не дослушал и ушел.
В середине сентября, вернувшись из отпуска на работу, Анна наконец собралась к Доре Град с рецептом бретонских блинчиков. Кроме того, ей хотелось поговорить с Зигмунтом по поводу непрекращающихся слухов о неизбежном нападении на Чехословакию.
Родственники Корвинов жили на Тарговой улице — очень широкой, но немного провинциальной, запущенной, хотя там полно было грузовиков и все время трезвонили трамваи, сворачивая в Зигмунтовскую улицу и на мост Кербедзя.
Грады занимали четырехкомнатную квартиру в затененном липами небольшом каменном доме, так что во всех комнатах, несмотря на жаркий день, было прохладно. Одна из комнат, в которой никто не спал, служила одновременно гостиной и столовой, она была очень уютная, со скромно обитой мебелью и обилием всевозможных вьющихся растений, кактусов и папоротников, каких Анна еще не встречала ни в одном варшавском доме.
— У вас целая оранжерея! — воскликнула она с искренним удивлением, а Дорота, невысокая и полная, посмотрела на нее глазами цвета васильков и неожиданно рассмеялась, положив пухлую руку ей на плечо.
— Зигмунт предостерегал меня — сказал, что я для тебя простушка, особа весьма немодная. Но обернись. Еще, еще немного. Видела ли ты где-нибудь такой балкон, который одновременно является утопающей в зелени беседкой, защищает от шума, пыли, гомона города? Весной и летом там цветут вьюнки, потом настурции, а сейчас ломонос, привезенный из Казимежа, ибо только там его разновидность дает такие буйные ростки. Ничего не поделаешь, я родилась в деревне и самые счастливые дни моей жизни провела, еще будучи панной Лясковецкой, в Грабове у своего деда — маршала. Значит, и у буни. Что-то от сельского дома осталось и в этой комнате, правда? Меня, — продолжала она добродушно рассказывать, — преследует навязчивая идея: я эту комнату каждые два-три года обставляю по-новому, меняю все. Они не знают почему, но тебе могу признаться: каждый раз я воссоздаю один из уголков своего родного дома, Лясковецких. Только эту обивку я, пожалуй, оставлю надолго: почти такую же купила перед смертью моя мать, и, когда я последний раз навещала отца, эта обивка еще была в гостиной, около зимнего сада, только, — пани Дорота снова затряслась от смеха, — в этой бывшей пальмовой оранжерее уже тогда гнездились цесарки. Знаешь, это очень нежные создания, и экономка отца заявила, что именно там им будет лучше всего. Теперь я могу торжествовать: моя гостиная красивее, в ней свежая обивка, а в балконную беседку влетают не серые цесарки, а разноцветные бабочки и пчелы. Слышишь? Они перед заходом солнца собирают нектар с цветов ломоноса. Почему ты ничего не говоришь?
Анна хотела было возразить, что при всем желании она не может вставить ни одного слова в ее монолог, но тетя Дора показалась ей такой милой, такой непосредственной, непохожей в своей искренности на взвешивающую каждое слово пани Ренату и по-своему странную, но изысканную в каждом жесте маршальшу, что она только повернула голову и прижалась щекой к ее пухлой, горячей руке. Они какое-то мгновение смотрели друг на друга в молчании, и неожиданно тетя Дора сказала очень тихо, почти шепотом:
— Жаль, что мой сын совершенно, абсолютно другой. Он не замечает неба, солнца, зелени… Для него важны только идеи, мысли. Но ведь это лишь плоды человеческого мозга. Они могут быть правильными, но бывают и совершенно сумасшедшими, дурными. Я… Не смейся, но я хотела бы, чтобы все вокруг были счастливы. И в