Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В Москве сейчас совершенно спокойно, несравнимо с тем, что месяц назад. Без конца тебя, тютя моя, Леню и Стасика целую.
Твой Б.
Это письмо отправлено не по почте. Оттого такой конверт.
Если зашивку испортили чернилами, я не виноват. Я просил не пачкать вещей банальными надписями и пока был, следил, чтобы их не делали. Но не знаю, что было после.
12. IX.41
Муж Веры Васильевны не поедет в Чистополь. Накануне отъезда его призвали. Он теперь мобилизован и уже, наверное, в казарме. К 400 руб., которые я хотел с ним послать, прибавлю 600 и эту тысячу передаю Ларисе Ивановне, это все наши с тобой, не Гарриковы.
Точного адреса Адика еще нет, но в Свердловске Бендицкий[267] получил от него телеграмму о благополучном прибытии в Нижний Уфалей (это между Свердловском и Челябинском). Адик телеграфировал не сюда в Москву, а Бендицкому в Свердловск, потому что предполагал, что Гаррик с семьею в пути туда по приглашению Свердловской консерватории. Но Гаррик все тут еще. У меня было очень тяжелое настроение вчера, пустая, бессодержательная газета, усталость от города. Была ужасающая погода, двухсуточный осенний ливень с ветром. Ночью дождь и завыванье бури не давали мне спать. Наверное, очень плохо с Ленинградом, Киевом и Одессой. Уже несколько дней тому назад говорили о поголовном переселении всей республики немцев Поволжья от мала до велика (до 1 милл. человек) в Среднюю Азию или за Алтай. И вдруг это коснулось московских немцев, вплоть до Риты Вильям, например. Именно в эту страшную дождливую ночь узнали об этом в Переделкине Кайзеры и Эльснеры (живущие у Павленки), чистые, честные, работящие люди. Они завтра должны выселиться в Казахстан, за Ташкент. Всю ночь это меня давило. Сколько горя и зла кругом, какими горами копится человеческое разоренье, сколько счетов, друг друга перекрывающих, прячет за пазуху человеческое злопамятство, сколько десятилетий должно будет уйти в будущем на их обоюдостороннее погашенье.
И потом усиливающаяся безысходность несносной душевной несвободы. Делаешь что-то настоящее, вкладываешь в это свою мысль, индивидуальность, ответственность и душу. На рукописи ставят отметки, ее испещряют вопросительными знаками, таращат глаза. В лучшем случае, если с сотней ограничений примут малую часть сделанного, тебе заплатят по 5 р. за строчку. А я за два дня нахлопал несколько страниц посредственнейших переводов для Литературки[268], из второстепенных латышей и грузин, без всякого труда и боли, и мне вдруг дали по 10 р. за строчку за эту дребедень. Где ж тут последовательность, что ты скажешь! Или непониманье простейших мелочей, споры разных редакций с Фединым по поводу вещей, за которые надо кланяться в пояс и говорить спасибо, а не морщить лоб и требовать исправлений. Всю эту дождливую ночь я об этом думал. Как быть, к чему стремиться и чем жертвовать? Нельзя сказать, как я жажду победы России и как никаких других желаний не знаю. Но могу ли я желать победы тупоумию и долговечности пошлости и неправды? – И когда Таня Иванова[269] утром подала мне письмо от тебя, я заплакал раньше, чем вскрыл его, я боялся известия о какой-нибудь беде с тобой или с детьми, вслед за новостью о Цветаевой и настроеньями этой осенней ночи.
Дуся моя и Лялечка. Как нежно я ни пишу тебе, всего этого недостаточно, чтобы выразить тебе, какая ты прелесть и счастье! Прости меня, что я так хмуро начал серию этих писем: я тогда еще ничего не имел от тебя, кроме упреков. Прости за горечь в словах о несчастной Марине: если я чем-нибудь виноват перед ее памятью, это не касается тебя, ты чиста как ангел перед ней, у меня же к тебе нет ничего, кроме сознанья, что ты и я одно и то же и кроме невозможности отделить тебя от меня. Спасибо тебе за умное и бодрое письмо. Ты чудный друг и большой человек. Я распорядился, чтобы начали ремонтировать квартиру, и внес в домоуп<равление> денег для этой цели. На даче у меня все вещи и книги были вынесены в чулан (в твое газоубежище). Вчера впервые перенес энциклопедический словарь назад на книжную полку. У нас в Ельне (под Смоленском) был большой успех. Если он разовьется и мы перейдем в наступление против немцев, если произойдет общий перелом к лучшему и укрепится надолго, может быть, зимой или к весне вас можно будет перевезти в Москву. Но я с Леоновым и Фединым во всяком случае до начала зимы вас увидим. Крепко обнимаю тебя и детей. Если ты чего-ниб<удь> не поймешь в письме или чем-ниб<удь> будешь недовольна, знай и помни главное: что я люблю тебя как жизнь мою и хочу жить с тобой хорошо долго, долго.
Твой Б.
<Конец сентября 1941 г. >
Милая моя мамочка!
Я пишу тебе всегда такой вздор. Как я люблю тебя! Письма же у меня такие, потому что я страшно занят мелкими заработками и вечною беготней и разъездами между развалинами городской квартиры (окна до сих пор не вставлены) и дачей. Киса, друг мой, может быть, так и будет, как ты пишешь в последнем письме (переезд в Новосибирск), но все это надо медленно и умно подготовить; осторожно, солидно и издалека. То же самое и с моим приездом. Я все к этому только и веду. Но скольких сил и забот это все еще будет стоить! Держись, насколько возможно, за детдом и столовую, за как бы то ни было ни плохо, но чем-то снабженные коллективы, умница ты моя, ты сама все это чудесно понимаешь. Обнимаю тебя, целую тебя, обнимаю тебя. Мне кажется, я смею, не гневя бога, сказать тебе до свиданья, чего не мог и не представлял себе летом.
Положенье ужасное. Пал Киев. Все стоит перед каким-то скорым, неведомым и страшным концом. Но отчего нет страха в душе моей. Отчего все увлеченнее, все с большею верой смотрю я вперед. До свиданья, ангел мой, поцелуй детей, моя Лялечка, и мужайся, может быть, скоро, в конце октября, мы будем вместе. Прости, что среди посылок иногда такая ветошь, но что мне делать.
Золотая Киса моя, пиши мне почаще. Все последнее время я в разлуке с тобой, начиная