Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Без царя в голове девка», – говаривал, глядя на Гальку, Григорий Анисимович, Павлов отец, каждый год приезжавший через пол-страны и в последний приезд казавшийся особенно изошенным, постаревшим – в бане было больно смотреть на впалый живот и совсем тонкие предплечья. Одетый в чистую рубаху и темно-синий пиджак, отец сидел за столом, по-флотски подтянутый, чернобровый, с квадратной седой скобкой на затылке, и на испещренным сухими морщинками лице живым галочьим светом жили глаза.
Самую главную часть жизни Григорий Анисимович провел на Таймыре, куда попал незадолго до войны и не по своей воле, где возглавлял гидрографический отряд, перебрасывавший грузы и людей на вездеходах по льду Пясинского озера. Там он и остался на долгие годы, и жил бы по сей день, если бы не гипертония жены, которой врачи настоятельно рекомендовали переехать в среднюю полосу и с которой Григорий Анисимович переехал в небольшой поселок в Калининградской области на берегу моря и откуда вернувшийся из армии Павел уехал в Иркутск учиться на охотоведа.
Григорий Анисимович все старался до Павла дотронуться, приобнять его, убедиться, что этот вот крепкий и умелый малый его родной сын, и дотошно заваривал чай небольшими порциями, а спитой тут же выливал, так что, когда Павел прибегал на перекур, чая не было, и он раздражался, а ночью лежал, горя от стыда, потому что преодолеть это раздражение было труднее, чем закидать тележку обхватных листвяжных чурок.
Когда отец умер, Павел был на охоте, и мать специально сообщила позже, чтобы не дергать его из тайги и чтоб он не рвался даже на девять дней. Павла две недели не было на связи, он ввалился в избушку, разгоряченный, с горой пушнины, с четырьмя свежестрелянными соболями в поняге. Хотелось побыстрей разделаться с дровами, водой, выйти на связь и поделиться успехами. Он даже знал, что и как скажет: сначала спокойно расспросит всех о делах, поворчит на погоду и собак, а потом на Серегины слова: «Ну, а у тебя как делишки?», зевнув, небрежно бросит: «Да вот, четвертый десяток добираю», а совсем перед сном подробно расскажет, как добыл «в день» четырех соболей и как последнего уже в темноте вырубал из дуплистой кедры. Он долго копался возле избушки, возил дрова на «буране», а потом зашел в тепло, разделся и включил рацию.
– Кедро-вый, – заранее улыбаясь, специальным конфиденциальным голоском позвал он Серегу.
– На связи, Топкий, – деревянно отозвался Серега и, крякнув, резанул: – Короче, Паша, приготовься, дома у тебя новости совсем хреновые, отец твой умер… Как понял меня?
– Понял, Сережа, понял, – ровно сказал Павел и, зарычав, упал лицом вниз на нары.
После охоты он летал к матери, которая с каждым днем все смелее перечисляла подробности последних дней отца и, стоя за спиной Павла, перебирающего фотографии, все поправляла прядь на его макушке, где редеющие волосы распадались и жгучая бессмысленность этого невольного движения доводила Павла до молчаливого отчаяния. Мать уговаривала забрать «че надо из папиного, все равно пропадет теперь», а Павел морщился («Ну куда я в такую даль попру?») и взял только дневник и старинный топор с клеймом, с горестной решимостью сбив его с топорища.
…Снова облака тонкой волнистой пленкой закрывали землю, самолет спал, спал Василич, уронив руку с толстым золотым кольцом на пальце, спал Серьга Рукосуев, приоткрыв полубеззубый рот, и только Павел, откинувшись в кресле, глядел перед собой закрытыми глазами, а внизу полз Становой хребет, и на западе, отделенный нечеловеческим расстоянием, все удалялся Енисей с Красноярском, а где-то на том конце России под шорох балтийских волн спали мать и сестра, спала под снегом отцовская могила, и вся Павлова жизнь волнистой облачной пленкой была растянута на тысячи верст.
3.
Во Владивостоке стоянка перед зданием аэропорта была заставлена японскими автомобилями. Из белой в налете грязного снега «хонды-аккорд-инспайр», сверкнувшей фарами, улыбаясь, вылез Васильичев друг и абаканский однокашник Леха Беспалов. С Василичем они не виделись лет двадцать. Долго обнимались, трясли друг друга.
– Лех, где кости в тряпки кинуть? – спрашивал Васильич, поглядывая на несущуюся мимо заснеженную сопку с голо-прозрачным дубняком.
– В «Океане», пожалуй. Подъедем сейчас, разберемся. Короче, вы сегодня устраивайтесь, а завтра уже по стоянкам рванем. Цены упали, кстати. Вам вообще что нужно-то?
– «Сурф» дизельный для конторы и нам с Пал-Григоричем по такой какой-нибудь чахотке, – Василич похлопал по щитку.
Деньги отдали на хранение Лехе, а сами устроились в прохладно-зеленоватой гостинице «Океан», где Василич каждому выделил номер. В ресторане они взяли салат из кальмаров под майонезом, борщ, свинину с жареной картошкой и холодную «Уссурийскую», которой они огрели бутылок пять, после чего Павел еле дополз до номера и как провалился с перепоя и недосыпа. Через некоторое время, правда, зазвонил телефон и вкрадчивый женский голос поинтересовался, не нужны ли «девочки». Павел пробормотал что-то вроде «какие на хрен девочки». Голос умолял: «Ну хоть посмотрите на моих красавиц», но Павел пробубнил «успеем» и провалился в сон.
Проснувшись часа через три, он окатился под душем, оделся и вышел проверить товарищей. Дверь в соседний номер была незаперта. В кресле неподвижно спал Серега. Василич пошевелился, встал с кровати и, глядя сквозь Павла, пробрел в ванную. Павел выполз на улицу и пошел к Морвокзалу.
После аэропортов, дорог, ресторанов, после бесконечной самолетной гонки от непередаваемого чувства края вдруг перехватило дыханье. Перед Павлом была бухта, тесно забитая ржавеющим флотом. Ближе всего стоял белый в рыжих подтеках плавучий госпиталь