Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«…Как все меняется в дороге, – думал он, – вот если дома у каждого свои дрязги, обиды, раздражение, к примеру, на соседа, который столько лет копается с новым домом, все выпендривается, аккуратничает, а сам живет в балке с бабой и тремя ребятишками, то в самолете это уже переоценивается и подается попутчику с гордостью, вот, мол, какие у нас мужики, терпеливые, основательные. Павел, одиноко живущий и как никто понимающий, что такое просто выстиранная женщиной рубаха, умел очень хорошо сказать про товарища – «крепкая у Сереги семья», и было в этих словах столько бескорыстного одобрения, что казалось, тень чужого счастья питала и его самого какой-то трудной и светлой силой. Он вспомнил чистившую зубы Таню, гулкий шорох зубной щетки и ту пронзительную нежность, которую испытал тогда к этой щетке, к зубам, ко всей этой молодой женщине. Улегшись в тот вечер на полу в спальнике, он со жгучим и стыдным чувством вдруг представил ее своей женой, и тут же переборов себя, отпустил ее, отдал, испытав уже давно знакомое ощущение освобождающающей потери, и дальше, засыпая, думал только о самом Николае, о его седеющей бороде и о том, сколько ему пришлось потерять волос, прежде чем найти такую Таню.
Потом Павел думал о годах, убеждая себя в том, что все переживания по их поводу не более чем слабость и предательство перед старшими товарищами. У него почему-то сильно стачивались передние зубы, и, помнится, в Красноярске зубной врач, крупный лысый человек в халате, из-под которого мощно торчали серые брюки, покопавшись у него во рту сильными и сырыми пальцами, буркнул, что сейчас «коронки только на зад поставим», а потом придется и весь «прикус повышать». Павел много лет жил в ожидании этого «повышения прикуса», а однажды взглянув в зеркало, вдруг застыл, ошеломленный, поняв, что хватит прикуса. Понял и махнул рукой, как машут, болтанув остатки бензина в бачке: хватит до дому-то, как глядя на оставшуюся жизнь, знают: хватит, всего хватит, и любви, и терпения, и воли.
Самолет уже давно набрал высоту, и Павлова голова, сползая по откинутому креслу, клонилась то к Василичу, то к канской учительнице. Перед закрытыми глазами все плыла снежная подкрыльная даль, вздутая таежная шкура, дороги, поселки, сибирские и дальневосточные города, а за городами этими, бросая на людей незримый снежный отсвет, стояла кряжами и горной тайгой студеная крепь природы, и продутый ветром парнишка в драном свитере взмывал на дизельном «хай-люксе» на ледяной бугор, скрежеща шипами и высекая ледяную пыль… А сам Павел уже сидел за рулем своей «короны», и бежал под темно-зеленый капот крупный серый асфальт, и дорога становилась все извилистей и вертикальней, и била струя пара из серебристой трубы теплотрассы, и в доме из обгрызенных блоков, в коммуналке без телефона, торопливо убиралась, мыла посуду и собирала в школу маленького Артемку Даша с поблекшим лицом и ясными как океанская вода глазами…
А когда прошло это почти непосильное чувство края жизни – жизни, растянутой на полпланеты, нечеловеческого и долгожданного удобства от какой-то наконец уже полной распростертости меж балтийской и тихоокеанской синевой, тогда вдруг все стихло, исчезло и стало казаться Павлу, что он – самолет… Большой дальний самолет, и портовский техник сливает у него из крыла в банку с проволочной ручкой керосин, а он стоит ни жив ни мертв на длинной белой полосе и все думает: «Господи, Господи, да что же это будет, – что же будет, если вдруг недостаточно чистой и прозрачной окажется горючая и горемычная его душа».
Когда подлетали к Красноярску, в родной и спокойной снежной дымке всплывали над серыми пятиэтажками и трубами сопки, и огромный четырехмоторный самолет летел совсем медленно, почти вися на одном месте и тихо снижаясь вместе со снегом. И Павел тоже как будто опускался, тяжелея от пережитого, и казалось, падал, гиб, но все почему-то не долетал, не разбивался вдребезги, а наоборот, все больше и больше наполнялся пустотой каждой потери и выносился куда-то вверх, в совсем уже заоблачную режь, где нет ни ушедших лет, ни жалости к себе, а есть лишь великая и горькая ширь жизни.
«Отдай моё»
Глава I
Дальний. – Начальник Поднебенный. – Мефодий. – Первая проза. – Новое появление Хромыха. – Дерёва.
В августе 19… года наконец подписали приказ, и Митя поступил полевым зоологом на базу Третьей Восточно-Сибирской экспедиции, располагавшейся в заброшенном станке Дальнем на правом берегу Енисея. Прежде Митя бывал здесь студентом и ясно помнил свой первый приезд – с низкого, заваленного на один бок парохода его вывезли на берег и привели в кухню-барак, где остро пахло толченой черемшой – под вой комаров ее резали и солили в банки три студентки в платках. Из окон синим туманом лился недвижный свет белой ночи, и рыжий костерок керосиновой лампы казался в нем бледным и никчемным.
Страстно любившая путешествия и не покидавшая пределов Средней России бабушка с детства подсовывала Мите книги о Сибири. По ним Енисей представлялся почти черным, в мрачных берегах, схематично покрытых лесом, а в жизни все оказалось проще, веселее, ближе – нежно-зеленый беспорядок лиственничника, накинутого на колья берегового увала, салатовые тальники, ниже пояса серые от ила, лезвие острова в стройной насечке ельника.
Предыдущий сезон Митя отработал в поисковом отряде Нигризолота в Бодайбинском районе Иркутской области. Все живо стояло перед глазами: заросший кедровым стланцем голец Цибульского, трусящий на северо-восток якутский аргиш на пегих оленях и подбаза, где Митя подцепил вшей, спя в чужом спальнике. «Да что за почесуха-то такая? – недоумевал он в самолете. – Ведь вроде мылся». «Слева по курсу вы видите заснеженные вершины Восточных Саян», – сказала проводница. В душе что-то свело