Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Рядом располагалась пещера, густо затянутая пыльной паутиной, где пол усыпали высохшие останки пауков, которые некогда ее сплели, – если только это были останки, поскольку с пауками никогда нельзя быть ни в чем уверенным. К северу от их логова штольня вела в дамский будуар, в котором стояло кресло с лежащим на нем богато изукрашенным гребнем, сработанным из бедренной кости ребенка, и парой зеркальных шариков ровно такого размера, чтобы поместиться в глазницах черепа. Кресло, равно как и плиточный пол под ним, покрывал слой пудры и пепла – все, что осталось от женщины, которой эти зеркальные шарики некогда служили глазами. Хотя они по-прежнему сохраняли свою силу, и заглянуть в них означало увидеть свое отражение в момент собственной смерти, заставляющее осознать, когда и каким образом ты расстанешься с жизнью, и тем самым омрачить все оставшиеся тебе годы, месяцы, дни и минуты. Знала ли тогда эта женщина, как и когда и саму ее настигнет смерть? Кто смог бы сказать? Во всяком случае, не она сама, поскольку Скрюченный Человек лишил ее не только глаз, но и языка. Наверное, это оказалось для нее благословением, когда она наконец рассыпалась в прах, хотя общеизвестно, что эта женщина улыбалась, когда Скрюченный Человек заставлял своих жертв смотреть на нее, – так что, может, и нет.
В соседней комнате убранства было еще меньше: состояло оно только из зеркала, осколки которого, теперь разбитого вдребезги, валялись на камнях. Зеркало это позволяло распознать ложь и обман – но не тех, кто заглядывал в него, а тех, кого они любили, таким образом отравляя эту любовь. Скрюченному Человеку вообще всегда нравилось все, что отражает свет, будь то стекло или стоячая вода. Он понимал, что отражение может быть целым миром и само по себе, а лицевая сторона зеркала или поверхность пруда могут в равной степени служить как окном, так и дверью. Вот почему один из его любимых залов был целиком заполнен небольшими бассейнами, в каждом из которых отражалась какая-либо часть королевства, и, нырнув в один из них, Скрюченный Человек мог вынырнуть прямо в указанном месте. Но теперь вода в них застоялась и покрылась толстым слоем зловонной тины.
Грач приближался к самому сердцу катакомб. Хотя он все-таки ненадолго задержался в зале, украшенном маленькими черепами потерянных детей, на каждом из которых было вырезано имя, – потому что даже Скрюченному Человеку было трудно отличить один от другого, а было важно, чтобы он смог вспомнить их обладателей. Мучения его жертв были для него подобны нектару, но мучения детей – особенно сладкими. Грач опустился на один из таких черепов, причем уже далеко не впервые, поскольку за годы его острые когти оставили на кости сеточку мелких царапин. Почему именно на этот череп среди всех прочих? Вовсе не потому, что тот представлял собой наиболее удобный наблюдательный пункт, поскольку этот череп был засунут на самый край одной из полок. Да и имя, вырезанное на его лобной кости – Питер, – вряд ли было чем-то необычным, и даже Скрюченный Человек наверняка затруднился бы припомнить что-нибудь исключительное об этом мальчике и его кончине.
Но грач помнил: доброту, дружеское участие; слова, которым обучился, слова, произнесенные вслух. Грач был очень стар. Он пережил своих родителей, своих детей, их отпрысков, отпрысков их отпрысков, одного за другим: прожил уже восемь жизней или больше, и все-таки отказывался умирать, или же этот мир решил не допускать его смерти – по крайней мере, пока что. На протяжении всех этих лет он не забывал мальчишку, который вырастил его из раненого неоперившегося птенца, – мальчишку, что был ничем для Скрюченного Человека, но всем для грача.
Птица пробудилась – от дремы, от размышлений – и полетела в зал, в котором высились огромные песочные часы, отсчитывающие дни жизни Скрюченного Человека. Нижняя их колба разбилась вдребезги, рассыпав черепа, которые служили здесь песчинками, и вместе с ними утратив свою силу. Даже если б стекло заменили, часы эти послужили бы лишь памятником тому, что было некогда. Это было место мертвых вещей.
По большей части.
Грач опустился на груду пожелтевших костей. Перед ним возвышалась стена, увитая плющом, листва которого была скорее красной, чем зеленой. Плющ не должен был расти здесь, внизу, без солнечного света, но он рос, подпитываемый тем призрачным сиянием, что освещало стены пещеры.
Ветви заколыхались и изогнулись, образуя из своих листьев лицо.
– Говори, – прошелестели они, и грач прокаркал свой доклад.
XLVII
DRAUMUR (древнескандинавск.)
Сон, сновидение
Лесник развел костер и теперь жарил на нем кролика. Церера отметила, что, когда он спустил тетиву, стрела попала в зверька в момент прыжка, так что тот был еще жив, когда оторвался от земли, и на землю упал уже мертвым. Лишь разок содрогнулся, а носик у него слегка дернулся, как будто кролик хотел в последний раз принюхаться к этому миру, прежде чем покинуть его навсегда. И хотя она здорово проголодалась, а от аромата жареного мяса у нее потекли слюнки, Церера ограничилась фруктами, а также хлебом и вареными яйцами, которыми они запаслись перед отъездом из деревни. Кролик страдал недолго, но его смерть тяготила ее, потому что в последние дни она слишком уж часто видела смерть.
Откуда-то из глубины леса доносилось повизгивание спаривающихся лис. Оно напоминало хныканье ребенка, и Церера вдруг вновь стала молодой матерью, растящей Фебу в одиночку – страстно желающей, буквально молящейся о том, чтобы младенец просто… прекратил… реветь! До чего же измученной была она в течение того первого года материнства, как трудно было ей установить связь с этим крошечным, заходящимся в крике существом, которое она родила! Бывали ночи, когда если б какой-нибудь совершенно незнакомый ей человек, благословенный или же про́клятый, материализовался бы у нее на пороге и предложил забрать ребенка, чтобы позволить его матери наконец отдохнуть, то Церера в мгновение ока согласилась бы. Она понимала, как арестанты в тюремных камерах, сутками лишенные сна, могут подписывать признательные показания и брать на себя вину за убийства, которых не совершали. Они поставили бы свое имя под любым