Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А рядом с ними, на песке у самого моря, разместились палатки, где обитала тогдашняя интеллектуальная элита. Это были люди, открытые не только дующим с моря ветрам, но и всем веяниям искусства.
Они принесли в город солнца и песка сформировавшую их европейскую культуру, но рафинированное это растение так и не прижилось на левантийской почве.
В Тель-Авиве жили и работали классики — Бялик, Агнон и Ахад ха-Ам. Их упорно теснили на обочину молодые бунтари — Шлёнский, Ратош и Альтерман.
В Тель-Авиве выходили две солидные газеты — «Давар» и «Гаарец». На подмостках тель-авивских театров шли те же пьесы, что и в Париже. В маленьком городишке, где-то на задворках Британской империи, пульсировала духовная жизнь, не имевшая ничего общего с провинциальной затхлостью. Сегодня тот период специфической тель-авивской культуры ассоциируется у нас в первую очередь с именем Альтермана.
* * *
Эпиграфом к творчеству Натана Альтермана я бы поставил слова Поля Элюара: «Улавливая то, что еще смутно нарождается в жизни, поэт учит нас наслаждаться чистейшим языком — языком уличного бродяги и мудреца, женщины, ребенка и безумца. Нужно только пожелать, и тут раскроются подлинные чудеса».
Альтерман был и творцом таких подлинных чудес, и, быть может, самым выдающимся реформатором окаменевшего от древности языка. Его поэзия, впитавшая в себя разговорную лексику, придала ивриту несвойственную ему прежде легкость.
Суда, в Средние века доставлявшие в Европу пряности с Антильских островов, пропитывались чудесными ароматами. Такое магическое преображение, облагораживающее вещественную реальность, вызволяющее предмет из тисков изначально уготованного ему удела, и есть самая ценная особенность поэтической субстанции Альтермана.
Возвращая слову ничем не скованную выразительную экспрессию, Альтерман создал собственную систему ритмов, образов, интонации. Его стихи покоряют сразу. Нечто подобное происходит с нами, когда мы впервые видим Венеру Боттичелли, внезапно возникшую из глубин океана.
Если уж проводить аналогии, то Альтермана можно считать и Маяковским, и Блоком новейшей ивритской поэзии. Национальным поэтом он стал вовсе не оттого, что откликался на злобу дня, как Маяковский, или выступал за целостный и неделимый Израиль, как Ури Цви Гринберг.
Впечатляет уже широта его творческого диапазона. Годами он писал злободневные стихотворные фельетоны в газетах «Гаарец» и «Давар» под рубрикой «А-тур а-швии» — «Седьмая колонка», запечатлевшие динамику жизни в Эрец-Исраэль в канун и после обретения государственной независимости.
Для стихотворной своей летописи Альтерман создал емкую форму, в которой метроном как бы исчезает, повинуясь легкой поступи стиха. Вкрапленные в поэтический текст фрагменты ритмической прозы расширяют повествовательные возможности этого жанра.
«Седьмая колонка» пользовалась огромной популярностью. Номера газеты с фельетонами Альтермана передавались из рук в руки, хранились, как реликвии. Британские власти, получавшие от Альтермана стихотворные пощечины, иногда запрещали публикацию его фельетонов, но они все равно находили путь к читателю, становясь частью «еврейского самиздата» того времени.
Доставалось от Альтермана и бюрократическому аппарату, формировавшемуся в возрожденном Израиле с пугающей быстротой.
В 60-х годах он выступил против политики «избирательной» алии.
В Марокко эмиссары Сохнута отбирали только молодых и здоровых людей. Лишь они получали право на жизнь в Израиле. Семейные узы при этом в расчет не принимались. Молодых увозили, а их родителей оставляли, обрекая на безысходность одинокой старости. Посланцы Сохнута вели себя в Марокко, как плантаторы на невольничьем рынке. Кандидаты в репатрианты проверялись, как рабочий скот. Люди с физическими недостатками тут же браковались.
Внимание Альтермана привлекла опубликованная в газете заметка о судьбе марокканского еврея Давида Данино. Он был физически ущербен — прихрамывал при ходьбе, припадая на левую ногу, что не укрылось от бдительного сохнутовского ока.
— А ну-ка пробегись, — велел Данино человек, от которого зависела его судьба.
Данино побежал. И так велико было его желание добраться до Земли обетованной, что он и не ощутил, как пронесся отмеченное расстояние.
На основе простенькой этой истории Альтерман написал стихотворение, ассоциирующееся с библейским стихом «Не устрашись, слуга мой Иаков» (Исайя, 44:2).
В стихотворении, пронизанном реминисценциями высшего трансцендентного смысла, судьбу Данино припечатывает сам Господь:
В лапидарном этом эпизоде Поэт увидел смутный отблеск той неодолимой силы, которая хранила еврейский народ среди кровавых завихрений его четырехтысячелетней истории.
* * *
Катастрофа европейского еврейства потрясла Альтермана. Публикация поэмы «День памяти и борцы гетто» сделала поэта чуть ли не изгоем в кругах молодых интеллектуалов, презиравших еврейство диаспоры, безнадежно пропитанное рабской психологией. Они ссылались на пример Моисея, водившего по пустыне свой народ до тех пор, пока не вымерло рожденное в рабстве поколение. Согласно их теории, Земля обетованная изначально предназначалась для людей свободных и сильных духом.
Катастрофа подобные настроения лишь укрепила. В интеллектуальных кругах Тель-Авива любили порассуждать о еврейских овечках, покорно бредущих под ножи нацистских мясников.
Евреи, уцелевшие в горниле Катастрофы и добравшиеся до Эрец-Исраэль — после того, как прошли все круги ада, испытали ужасы лагерей, муки унижения и голода, издевательства палачей, стремившихся сломить их волю к жизни и сопротивлению, — натолкнулись здесь на стену непонимания и даже враждебности.
Особенно тяжко пришлось их детям, прозванным сверстниками в школах «детьми мыла». К счастью, не один только Натан Альтерман видел в Катастрофе общенациональную нашу трагедию.
В своей поэме Альтерман пошел так далеко, что открыто выступил в защиту юденратов — еврейских органов самоуправления, созданных нацистами на оккупированных территориях.
Остается лишь удивляться проницательности поэта. Сегодня историки, опираясь на факты, ставшие известными лишь в сравнительно недавнее время, совсем иначе оценивают роль юденратов, чем тогда. С членов юденратов снято клеймо нацистских пособников.
Тогда же их считали позором еврейского народа.
Альтерман одним из первых понял, что эти люди в большей своей части не шкурники, не предатели. Горчайшая им выпала доля, и то, что они не уклонились от нее, хоть и могли, — делает их почти святыми.
Уникальность Катастрофы в человеческой истории, где геноцид — далеко не редкость, явилась следствием особого удела, предназначенного евреям в рамках расовой нацистской доктрины.