Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я ещё погазовал, подымил во дворе, пугая мать в окошке. А когда выключил зажигание, то наклонился и в полной тишине звонким поцелуем в железо переднего крыла отблагодарил «коня».
– Ещё покатаемся, Татьяна!
По тропинке к реке теперь передо мной замелькали ножки сына – колесом без обода, одни спицы долбали мураву.
Когда я достиг берега, сынишка, уже голенький, сидел на корточках, что-то напевал и бросал песок в воду.
– Папочка, весёлый «бултых»! Ну, пожалуйста, папочка!
От усталости хотелось просто упасть, остыть, полежать в струе, заякорив обе пятерни в песчаное дно, но как откажешь безотказному?
Трусы громадной бабочкой перепорхнули на куст ивняка, и я – большой, красный, распалённый, голый – побежал по отмели, прорывая борозду в воде, взбивая водяную пыль выше головы, и бежал, пока не завяз, не рухнул (вот и весь весёлый «бултых»), и долго плыл трупом, лицом вниз, отдыхая, глядя через прозрачный чай на живые песчаные дюнки, на белые камешки, на солнечные донные пятна.
На том месте, где в проруби тонула Татьяна в апреле три года назад, река вдруг огорчила меня своим коварством и ознобила цветом разжиженной крови. Жутко стало под водой, хотя в июле, выныривая, не ударишься темечком об лёд и не надо судорожно шарить руками по скользкому потолку в поисках выхода и выскакивать ракетой с предсмертной немотой в расширенных глазах, какие были тогда у Татьяны…
Я вынырнул и вскочил на ноги. На меня уже накатывал брызговой смерч с двумя голыми телами в эпицентре.
Я сцапал, раскрутил сынишку, пятками стал чертить круги на воде и примечать, как с крайней женской осторожностью, всегда скрытой в маховитой Татьяне, она разводила ладонями волны, будто простыни разглаживала и ладила подушки перед тем, как лечь.
Наконец пискнула, погрузилась и поплыла, мощно, умело, старательно загребая руками.
Бёдра раскидывала вширь и резко сводила колени.
Я чувствовал, видел, какая там заключалась родильная сила, которой весь свет напитан. Вода бурунами выдавливалась из-под этих хватов ног Татьяны: так же и Сашенька был легко, в одну минуту вытолкнут из чрева животной мощью матери.
Сидя на горячем песке с накинутым на шею белым, пахнущим йодом полотенцем, я травинкой гонял муравьёв у ног и думал, что всё это было здесь и раньше, с Ларкой и Денисом: жаркий июльский день, медовые воды Пуи, брызги купальные. Но тогда я совсем не так глядел на женщину с ребёнком. Можно сказать, даже не видел ни того, ни другого.
Тогда я не чувствовал теперешней свободы и силы в себе, богоподобия своего не осознавал, а в женщине и сыне не ощущал рабов своих, коих бы поил, кормил и коими владел. И внешне был тогда, соответственно, не похож – безбородый, икры ног слабые и в плечах нетяжёл. А теперь я сидел на этом песке заматеревшим хозяином семейства, его творцом.
…И после купания застолье обеденное тоже бывало уже такое – с картошкой и солёными грибами. Клеёнка та же выцветшая лежала под блюдами. И тарелки были те же. Даже киот с чёрными невнятными иконами нависал над столом тот же. Но теперь перед этим киотом ещё и молились, прежде чем трапезничать, а не как прежде – молча.
Намокро причёсанная после купания семья стояла, и Сашенька запевал:
– Святый Бо-оже…
Сильный от природы, поставленный его нежный голосок пронизывал сердце, колебал душу.
«Как хорошо! – думал я, крестясь. – Чудо! В родовом доме, среди лесов, в деревне, от которой осталось одно название, мальчик поёт перед иконой».
Я с любопытством косился на большую волосатую головку сына внизу, из-за которой, как под зонтиком, почти не видать было тельца, а только взмахивающая ручонка с прозрачным розовым трёхперстием заученно, почти вкруговую вращалась, и голосок пронзительно возвышался:
– Святый бессме-е-ертный…
Моргая повлажневшими глазами, я решил, что выше этой высоты мне в жизни уже не взлететь.
Расстроенный и расслабленный, усевшись за стол, я несколько капризно спросил у Татьяны водки. Она покорно поднесла полстакана. И когда я, в попытке подскочить духом ещё выше, поднёс питие к губам, запрокинул голову, то боковым зрением увидел, как пристально смотрит на меня сынишка и на его глаза наворачиваются слёзы.
Я выпил, стал закусывать пучком зелени и подмигнул ему.
– Кушай, Сашенька. Давай, силёнок набирайся.
– Я что-то не хочу, папочка.
Ротик у мальчика перекосился, губка задрожала. Он сполз со скамьи и убежал в горницу, залез под кровать – в свой «уголок страданий».
Бабушка, старая учительница, кинулась призывать внука к дисциплине. Мы с Татьяной остались за столом с глазу на глаз, оба сидели, опустив головы и стараясь не глядеть друг на друга. Татьяна – от того, что не смела укорять мужа стопкой, а я – оттого, что был поражён открытием совершенного мной только что оскорбления святой души.
«Да ведь это моё возлияние так огорчило его!»
39
…Утром – уезжать, и я проснулся рано.
Марлевые рамки в окнах колыхались: дом как бы дышал.
На черёмухе свистела овсянка. «Ты в Москву, что ли, опять? – легло на её мелодию. И я улыбнулся, приподнялся на локте, глянул в застеклённую половинку окна.
Ночью лил дождь. Пузырь облаков, видимо, только что лопнул, плёнка на небе быстро утягивалась к западу, и ярый восход полыхал, как огонь в печи.
«Ещё рано, поспи, Александр!» – уговаривала овсянка.
Пока я соображал, не прилечь ли в самом деле, Татьяна испуганно вскинулась, заткнула будильник и бесшумно скрылась в кухне.
Я желанно упал на подушку. Прислушался к себе. Да, совсем улетучился у меня страх первого брака: «Жена проснулась! Жена идёт!»
Теперь-то я не вскакивал, если хотел полежать. Не притворялся, что работаю, если ленился. Дремал, сколько требовалось, и не ждал тычка локтем, помыкания.
Наконец я спустил ноги на пол, напялил чёрную разношенную майку, влез в обтёрханные джинсы, всё время глядя на сынишку в маленькой кроватке, собранной из дощечек старинного бабушкиного сундука.
«Спит… А что это такое? Где он сейчас? Откуда его вчерашние слёзы за обедом?»
Я приподнял невесомую ручку мальчика, поцеловал сжатый кулачок и вышел на кухню.
В углу за буфетом на электрической плитке пыхтела каша. Под руками Татьяны брякала старая разнокалиберная посуда.
Из своей половины вышла мать, помятая после сна, но уже «прошедшая через зеркало», подкрашенная и причёсанная. Двадцать лет её гнала первая невестка, Ларка, забирая власть, унижала, обзывала воровкой, старой дурой, и теперь она запоздало, в отместку, напускала на себя свекровскую холодность, желанно тиранила добрейшую Татьяну.
– С добрым утром, Саша! С добрым утром, сыночек дорогой. Как спалось? – кланялась она мне с преувеличенной лаской.