Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он говорил сильно, умудрялся запустить руку на самое дно, в холодок сокровенного у русского человека. Сравнил стояние у Белого дома с сражением под Смоленском. Власть назвал оккупантами. Родину – несчастной. И я увидел, как притихли крикливые панки. Старушенция перестала верещать и потуже затянула пионерский галстук. От лексически близкой речи высоко поднял голову хмурый интеллигент.
Пылкие фразы Варламова трагически сплотили людей.
Гуцков только указал цель – на Останкино, на телецентр. А силы и решимость сообщил толпе Варламов. Единое сердце толпы возликовало после его слов, и хотя каждый по отдельности потом устыдился этого вопля в себе, этой потери себя, но тогда, соединённый общей кровеносной системой, счёл для себя смертью отрыв от биологической массы единомышленников.
И я в своих старомодных расклешённых брюках из вечного лавсана, обтрёпанных сзади, в несокрушимой штормовке, в найденных среди мусора милицейских ботинках, из-за которых меня принимали за шпика проницательные бунтовщики, тощий и бородатый, тоже был вполне под стать тискавшим меня особям, тоже что-то кричал, свистел и вскоре, желанно подхваченный тысячами тел и душ, тоже обезумевший, побежал по Грузинской, Лесной и Шереметьевской.
Оказался возле телебашни, когда грузовик уже протаранил вестибюль, а над толпой, как цирковая булава, закувыркалась чушка, выпущенная из гранатомета. Она ударила в стекло и взорвалась внутри. Я видел, как из пролома вылетел стул. Обрывок ковровой дорожки, дымя и кружась, упал на головы безумных людей. И в этот самый миг ранних осенних сумерек с изумлением заметил, как меня вдруг вместе со всей толпой накрыло сетью светящихся пулевых трасс. Обворожительный, новый на слух большинства треск заглушил первые стоны.
Только потом люди бросились врассыпную.
Я споткнулся о чью-то упавшую на асфальт телекамеру, едва не наступил на женскую руку.
Побежал через улицу Королёва в дубовую рощу. Заскочил за первое же дерево спиной к стволу.
Вверху надо мной трещали сучья и кучно, будто иней от сотрясения, опадали жёлтые листья. Это пулемётная очередь прошивала крону спасительного дуба.
Ещё дурное героическое веселье теплилось в моей душе, и я будто в прятки играл, вжимаясь в дерево, но под сердцем уже завязался какой-то узел, что-то вроде неизлечимой опухоли свило гнездо в душе.
Я был жив, но смертельно, пожизненно унижен.
Я был опозорен навек потерей собственной особости, превращением в животное, в толпу.
Не помню, как добрался до дому. Испугал Татьяну своим видом. Заперся в ванной, сел на крышку унитаза и единым махом, уложив блокнот на колено, написал свой первый «лефовский» репортаж о такой позорной, непростительной потере человеческого…
38
В деревне был тот всплеск лета, когда земля, казалось, вспухла, вздулась зеленью – травой, листьями. А небо – облаками.
И в этой тучности терялся человек на земле. Только по плечи были видны в траве мы с Татьяной, а сынишка зайцем скакал в зарослях.
Всё семейство толкало мотоцикл по луговому пути.
Этот «рыжий», похожий здесь, среди цветов, на громадную божью коровку, был найден мной порядком общипанным – ни приборов, ни инструментов, ни насоса – в сарае дальних родственников. Денис прошлым летом бросил его, заглохшего, в соседней деревне. Хорошо, что затащили добрые люди под навес от снегов и дождей.
Мотор не заводился, а на спущенных колёсах до Синицыны двести килограммов железа переть – не по асфальту.
Но Татьяна не пожелала бросать «семейное добро», вызвалась толкать. Ее хозяйская прибористость заразила меня, и мы на одном дыхании километра два бурлачили по просёлку, усадив на бензобак сынишку.
Сбоку, упираясь в руль, я бычил шею и косил глазом на жену. Видел, как она руками и грудью вжималась в багажник, как круглился и двигался под лёгким ситцем её мускулистый зад спортсменки-байдарочницы. Наверно, небольшой крестьянской лошадке равнялась Татьяна по ширине и мощи своего «тазобедренного сустава» и самой легконравной колхозной кобылке – по самозабвенной старательности.
Самое трудное было впереди – загнать мёртвую машину на холм по крутому глинистому косогору. А оттуда до самой Синицыны под гору мотоцикл только придерживай.
Требовался отдых перед штурмом.
Тысячи сочных стеблей хрустнули подо мной, когда я навзничь, как в пух снега, упал в траву.
Я лежал, отдыхал и глядел в небо.
Солнце уже выжгло холодок, и облака в белесой голубизне стали розоватыми от зноя.
Кажется, наконец наступили они – эти томительно-однообразные, знойные, прекрасные дни июля, когда заканчивается бурная жизнь там, над землёй, остаётся только пустынная лазурь днём и огненные перья на закате.
– Сашенька, голубчик, ты будь сейчас мужчиной, – наставлял я мальчика, забравшегося ко мне на грудь верхом. – Сам, один потихоньку в эту горку поднимайся следом за нами с мамочкой, ладно?
– Нет, я вам помогать буду.
– Ты нам тем поможешь, что сам, один будешь взбираться за нами. Понял? – втолковывал я.
– Понял, папочка.
Я снял сынишку с себя, поставил на тропинку, тяжело поднялся и подолом старой выцветшей рубахи отёр пот с лица.
– Ну что, Татьяна Григорьевна, с песнями?
– С песнями, Александр Павлович!
«Золотая баба», – подумал я и стал отдирать от земли тяжёлый мотоцикл.
Мы опять впряглись в никелированную двуколку и с разгону взяли гору до половины.
– Ещё дёрнем, ещё! – хрипел я, наваливаясь всем телом на руль.
И вспоминал, как легко взбегал когда-то в эту самую гору мотоцикл, как весело он трещал под Денисом, под его деревенскими девками, обнимавшими поджарого парня за крепкий костяной живот. Сколько молодости, смеха носилось по этой дороге с дымом и треском мотора, – сама чистая, непорочная юность.
Да и я любил напялить на голову шар каски, опустить прозрачное забрало и кинуться по просёлкам, прыгая через колдобины, разбрызгивая лужи. Любил на шоссе разогнаться в попутном сильном ветре, сравняться с ним в скорости и приметить бабочку, как бы порхающую перед козырьком шлема, попытаться схватить её за крылышки, будто происходило всё в неподвижности, а не на разогнанном мотоцикле.
Всласть поносился я на этом моторном коньке, но ржаветь бы ему в крапиве, если бы не Татьяна.
«Это мы с ней не сломанный „Восход” выволакиваем в гору, а саму мою жизнь», – думал я в то время, когда сухая, прокалённая солнцем глина под моими ступнями скатывалась в шарики.
– Татьяна, ну его, бросим?
– Как скажешь, папочка.
– Тогда не обессудь, мать.
И я опять налёг на руль мотоцикла.
…Из какой ямы вытолкала, вытащила меня Татьяна! Из какого ада!