Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– На моей едва ли, – я закоренелый старый холостяк, а вот Николай, тот живо замуж выскочит, долго в девицах не засидится, уж и теперь, воображаю, сколько юных сердец трепещет и сохнет по его эполетам.
Я чувствую, что глупейшим образом краснею, злюсь и от этого краснею еще больше. Не дай Бог, Володька заметит – житья не будет, я его как огня боюсь.
– И прекрасно; пускай женится, чем раньше, тем лучше, – одобряет Марья Николаевна, – лишь бы выбор удачный сделал.
Я, усердно жуя мороженое, хотя это, кажется, излишний труд, внимательно разглядываю крохотные ванильные пылинки, темнеющие в нем. Предательская краска опять приливает к моим щекам, и внутри что-то шевелится, сама не знаю что.
Но задумываться не дают ни в этот, ни во все следующие дни, вплоть до отъезда Володи. Дом наш положительно обратился в сумасшедший дом: такие все время болтали и вытворяли глупости наши молодые офицерики, особенно Володя – как с цепи сорвался.
Когда мы были у приятелей наших старушек, там собралась преимущественно молодежь не старше 75 лет, которая засела за скучнейший, снотворнейший винт. Священнодействие началось. Мертвящей скукой веяло кругом. Бедная мамочка чуть не умерла с тоски, а мы от смеха.
– Вот; господа военные, вас это интересовать будет, я хотел показать вам свое охотничье ружье, то есть, знаете ли, замечательное, – стараясь позабавить наших юношей, стал подробно выкладывать им всю биографию сего оружия премилый и добрейший старичок-хозяин.
– Что, в самом деле интересный экземпляр? – спрашиваю я, когда тот опять уселся за карты.
– Замечательный, оригинальнейший и единственный в своем роде экземпляр, – громко, несколько восторженно начинает Володя, – и старинный!.. Это то самое ружье, которым Святополк Окаянный Александра Македонского убил, – несколько понижает он тон. – Теперь даже, к сожалению, таких больше и не делают, – снова громко возглашает он, и сейчас же тихонько добавляет: – потому что ни у одной самой глупой тетерьки не хватит терпения ждать, пока наконец оно выстрелит.
– Володя, ради Бога, ведь он услышит! – с ужасом останавливаю я. – Ты так громко говоришь, что у меня от страха прямо душа в пятки уходит.
– С этим, матушка, не шути, дело скверное, может и совсем выскочить, коли чулки дырявые. А у тебя по этой части того-с… не ладно.
– Вздор говоришь!
Мне смешно, но я краснею и злюсь немножко, потому что стесняюсь сидящего рядом со мной Николая Александровича.
– Нет, не вздор, а правда.
– Неправда, никогда подобного со мной не случается.
– Правда, и всегда бывает. Да даже и не одна дырка, две – в каждом по одной.
– Отстань! Убирайся!
– Вот и видно, что ты женщина, и логика у тебя женская.
– «О женщины, женщины!» – сказал еще Шекспир, и совершенно справедливо. Ну-ка, подумай разок: коли бы дыр не было, как же ты влезла бы в чулки свои?
Вот и толкуй тут с ним!
Финальный номер этого вечера тоже был хорош. Наконец нас отпустили домой.
– Что, весело было? – выйдя на улицу, смеясь, спрашивает мамочка.
– Страшно! А-а-а-а-а! – зевает один.
– Замечательно! О-о-о-о-о! – зевает другой.
И пошли нарочно зевать, да как!.. Глядя на них, и мы с мамочкой чувствуем, что нам в челюстях щекотно делается, и мы поддерживаем компанию, но уже искренне и невольно. Смеемся и зеваем, зеваем и смеемся прямо до слез. По счастью, улицы мертвы – ни души. Подбодренные нашим сочувствием, кавалеры входят в азарт и делают вид, что засыпают на ходу: руки свешиваются, голова безжизненно опускается. Нежно охватив один – тополь, другой – уличный фонарь, прижавшись к ним головой, они якобы мирно и сладко спят, даже бредят.
– Господа, ради Бога! Подумают, что мы ведем домой двух пьяниц, – смеясь, умоляем мы.
Будто с величайшим трудом, отпускают они свою опору и, сделав два-три нетвердых шага, заключают в свои объятия следующие фонари. Это было безумно смешно, но, слава Богу, что ни одна живая душа, кроме нас, не видела этого представления.
Иной день, бывало, до того досмеемся и додурачимся, что уж нет больше сил хохотать.
– Господа, ну посидим тихонько, почитаем что-нибудь, – прошу я.
– Читнем! – соглашается Володя. – Николай, чти. Впрочем, бери газету, а я другую, по очереди, у кого что интересное найдется. Самое любопытное, обыкновенно, здесь.
Газеты переворачиваются вверх объявлениями.
– По случаю отъезда… дешево продается катар желудка, с собольей выпушкой, весь на белом шелку; тут же… коньяк Шустова для грудных детей и прочих вредных насекомых…
Едва дочитывает Николай Александрович, как раздается голос Володи:
– Пристал студент, серый в яблоках, уши и хвост обрублены, с личной рекомендацией, ванной и электричеством. Маклаков [130] просят не беспокоиться…
– Ангорский кот с высшим образованием предлагает свои услуги по вставлению зубов на пишущей машине Ремингтон. Можно в рассрочку. Дети моложе пяти лет платят половину…
И так далее, и так далее до бесконечности, одна глупость сменяет другую, и смеешься, смеешься до упаду.
Бегу, уже ищут меня…
Вчера вечером проводили мы, наконец, нашего милого затейника на вокзал. Он по-братски разделил свой двадцативосьмидневный отпуск: две недели пробыл с нами, теперь отправился к отцу. Николай Александрович тоже поедет в имение к матери показать себя, но попоздней, когда мы уже переселимся обратно в город. Увы, случится это скоро, слишком скоро: сегодня ведь был последний денек, завтра двигаемся.
А здесь теперь так хорошо! Деревья стоят еще пышные, нарядные, только кое-где насыпала золотых червонцев осень-богачка своей щедрой рукой да позолотила высокие, красивые макушки деревьев, и те, переливаясь мягкой янтарной желтизной, купаются в лучах еще горячего солнца, в прощальном приветствии ластясь к нему.
Запестрели между темной, притомившейся листвой яркие коралловые сережки. Словно пестрые бабочки, кружатся в воздухе прихотливо раскрашенные затейницей-осенью листья все ниже, ниже, и вот садятся они на темную поверхность безмолвного, задумчивого прудика, и таким нарядным, таким особенным кажется он в этом непривычном, своеобразном убранстве.
Всюду, кажется, в самом воздухе даже, разлито мягкое золото: словно сквозь решето, пробивается оно через кружевные листья, ложится светлыми пятнами на темную землю, горит в голубом небе и блестящими, перегоняющими друг друга огоньками резвится на поверхности воды. Сама красавица, всегда нарядная художница-осень, любит всех наряжать и на пути своем убирать все своей пышной прощальной задумчивой прелестью.
На душе так тихо-тихо, будто сладкая нежная грусть притаилась где-то в уголочке ее. Кажется, и на Николая Александровича окружающая обстановка так же действует.