Шрифт:
Интервал:
Закладка:
По словам Дуси, к ее памяти о брате смерть Паши в Томске ничего не добавила. В двадцатом году, умоляя его повременить, не спешить с клобуком, она уже чувствовала, что губит Пашу, но, науськанная матерью, не смогла остановиться. Тогда день за днем она убеждала его, что всё равно, монах ты или живешь в миру, страшна лишь духовная смерть – остальное, даже гроб, меньшее зло. Потом Паша уехал в Сибирь и пропал. Через год она хоть и отправилась в Хабаровск его разыскивать, в успех верила мало. Ехала опять же для матери, а так – понимала, что Паша посреди моря зла чудом нащупал мостки, идя по которым спасешься, а она его с них столкнула.
Теперь, когда она знала про последние дни Паши, она была согласна с Никодимом, что, наверное, крестный ход брата был не благословен, потому Господь и не дал ему закончить начатое дело. Как бы ни называть то, что он затеял, всё вылилось бы в новую и еще большую кровь. Этот второй путь был ложен, но Паша пошел по нему именно из-за нее. Мать Паша и любил, и почитал, однако в серьезных вещах давно был от нее независим. Другое дело – Дуся, ей, ее интуиции он доверял иногда почти слепо. И вот отсюда, из его веры в сестру, любви к ней, зло и родилось. Помешав Паше принять постриг, она собственноручно обрекла брата на смерть. А знает она или не знает, где, когда он умер, как и с мужем, ничего изменить не может.
Было и другое. Не меньше, чем перед Пашей, она считала себя виновной и перед Господом. У Всевышнего она отняла уже обещанную, уже положенную на алтарь жертву. Тельца без малейшего изъяна, какого и должно приносить Богу. Кстати, Пашу она звала тельцом с того дня, как мать, родив, впервые показала ей брата. Свой долг Господу она пыталась вернуть всю жизнь. О том, можно ли его покрыть, спрашивала каждого из своих духовников, но, не добившись ничего вразумительного, решила, что ущерб невосполним, однако отсюда не следует, что остается сидеть сложа руки. Возместить Господу хотя бы часть потерь она в состоянии.
Причин ее пострижения в мантию несколько – необходимость искупить проклятие сына, разлад со старцами и третья, может быть, главная – за Пашину душу отдать Всевышнему свою. Но мера на меру не выходило. Паша был чист как дитя, а ее душу тянуло, тащило в преисподнюю зло. Кроме Паши, она была виновна перед Богом, которому год за годом врала на исповедях, перед мужем, которому изменяла, которого отправила на Кавказский фронт, где в восемнадцатом году его и убило, перед сыном, так, ни за что отданным ею нечистой силе.
Понимание неравноценности замены, того, что ее душа для Господа – слабое утешение, с каждым годом лишь сильнее мучило Дусю, иногда буквально сводило с ума. Не умея остановиться, она чуть не истерично искала, кого ей отдать за Пашу, чтобы по-честному, без обмана получилось баш на баш. Это преследовало ее и преследовало. По некоторым Дусиным оговоркам теперь выходило, что и смерть Сашеньки была из того же ряда. Да, Никодим отчаянно боялся нового детского похода, был готов на всё, лишь бы его предотвратить; день за днем, чередуя обещания с угрозами, добивался помощи от своей послушницы. Но собственное Дусино желание спасти девочку от греха, вернуть ее Господу такой же чистой и невинной, какой она явилась в мир, тоже было.
Сашенька родилась в шестьдесят шестом году, а тогда, в середине двадцатых, сколько Дуся ни перебирала, никого, достойнее сына, на глаза ей не попадалось. Немудрено, что, едва Сережа пошел в школу, она стала задумываться о его постриге, с девяти лет воспитывала сына, которого страстно любила, сознательно готовя к монашеской жизни. Но и тут даже на исповедях говорила другое. Объясняла, и сама верила, что иначе ей не снять проклятия, которое она в сердцах на него наложила. Сережа рос поразительно похожим на Пашу – напоминал его не только внешне, но и редкой внутренней деликатностью, страхом обидеть другого человека – и противостоять соблазну Дуся не умела.
Впрочем, однажды она мне сказала, что время от времени что-то в ней ломалось и она переставала понимать, то ли делает, правильно ли поступает с Сережей. Может быть, рано, или вообще не надо его так жестко вести – пускай вырастет, сам решает, подходит ему иноческий путь или не подходит. Но спросить совета было не у кого: Амвросий умер, лежал на кладбище какого-то неизвестного лагпункта, Никодим сидел в тюрьме, и переписка между ними заглохла. Сколько она ни писала, ответа не дождалась ни разу. В общем, ждать помощи было неоткуда, и она, поколебавшись, обычно возвращалась в прежнюю колею.
Больше другого успокаивало, что подготовка к служению для Сережи была в радость. Он совсем не завидовал сверстникам, тому, как они жили и чем занимались. Готов был день напролет читать Ветхий и Новый Завет, Отцов церкви и жития святых, с удовольствием учил древние языки и старославянский. Не меньше ему нравились упражнения, которые закаляют плоть, учат ее, подчиняясь духу, терпеть боль, не обращать внимания на голод и холод. Иногда она заводила разговор, что, может, неправильно, что она лишает его детства, плохо, что у него нет и часа поиграть со сверстниками, просто пойти во двор погонять мяч. Однако стоило объявить Сереже, что ему необходим отдых и она прерывает занятия, он принимал это за наказание. Начинал допытываться, где согрешил, чем ее огорчил, подвел. Насупившись и шмыгая носом, спрашивал, что, наверное, она думает, что он слабак, спасует перед первыми трудностями, а Господу трусы не нужны. Но он не был слабаком, наоборот, с детства был человеком мужественным, на редкость надежным, и она, запутавшись, в конце концов сдавалась. После взаимных объятий и слёз всё само собой возобновлялось.
Мне Дуся говорила, что не знает, почему Сережа не стал монахом. Когда-то думала, что вина ее. Помешало детское проклятие Сережи. Господь не захотел принять жертву, которая уже раньше была посвящена нечистой силе. А может, дело во времени, тоже вполне дьявольском. Ни с тем, ни с другим я бы спорить не взялся, обе вещи звучали разумно, но, как мне кажется, список причин шире.
Из рассказов Дуси я видел, что Сережа и впрямь очень походил на Пашу, и поначалу следование образцу казалось ему легким, радостным. В десять лет он, кое-что позаимствовав из клятвы пионера, без принуждения, добровольно дал при матери клятву, едва достигнув совершеннолетия, уйти в монахи, сделал это ликуя, с чистым сердцем. Но Паша рос сам по себе, чередуя рывки вперед с отступлениями, а Сережу лепили извне, по лекалам срезая углы и шлифуя. Не только Дуся, но и бабка никогда не забывала ему напомнить, что он не свободен, сказать, что здесь и здесь его дядя поступил бы иначе.
Кроме того, он жил на две стороны. В школе, чтобы не привлекать внимания и не подставлять родных, говорил те же слова, что и все, тоже вступил в октябрята, потом в пионеры. В общем, и антихристова власть, и Паша наступали каждый со своего фланга, и площадка, на которой Сережа мог ни от кого не таиться, ни на кого не оглядываться, год за годом сужалась. Что бы кто ни думал, из него воспитывали лицедея, а то, что одна маска была ему близка и понятна, мало что меняло. Конечно, его печалило, что он так и останется копией, и всё же желания угодить матери, которую Сережа безумно любил, хватило бы для пострига, но вмешался Никодим.
В тридцать третьем году посреди его отсидок случился годичный перерыв, и он, вернувшись из Абаканлага, поселился за сто километров от Москвы, в Савелове. Здесь Дуся навещала его уже регулярно – раз, а то и два раза в неделю. Отношения их постепенно восстанавливались. Она, будто несколько лет не исповедовалась и не ходила к причастию, будто сама не была монахиней, заново расчищала себя. Учась, как прежде, быть открытой, нераздельной, слитой с ним, убирала препоны и преграды, ломала изгороди и заборы и с радостью видела, что усилия ненапрасны: то, что их раньше связывало, живо. Это время было для нее почти таким же светлым, что и начало их отношений. Четырнадцать лет назад, молоденькая, наивная, донельзя восторженная, она, готовясь к исповеди, старательно записывала в тетрадку каждый свой грех, то же делала и сейчас, собираясь в Савелово. Как и тогда, если исповедь удавалась, чувствовала облегчение – почти счастье. Тем более что теперь Никодим мало что ставил ей в вину, отпускал прегрешения с видимой радостью.