Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Путь длинен, мучителен, память о Боге жива в единицах, и нить тонка, каждый день может прерваться. Только после Исхода этот страх понемногу ослабнет, отступит. С Синая вереница потомков Адама, изнутри, по периметру обходя пространство храма, шаг за шагом, ярус за ярусом станет взбираться вверх. Всё выше и выше, к престолу Господню.
Судя по Сережиным наброскам, он предполагал написать сотни и сотни людей, имена которых в Ветхом и Новом Завете среди тех, кто, невзирая ни на что, упорно шел к Господу; дальше – самых почитаемых в христианском мире святых и мучеников, а под куполом, на небе, вокруг сияющего, как солнце, престола Господня, их семя – их духовных детей. Там, в вышине, лиц уже не разглядеть, только контуры тел и свет, исходящий от спасшихся, очистившихся от греха. Море света от ликующих толп, вернувшихся к своему Создателю.
Разговор о Сережином постриге Дуся заводила еще раз, но и из второй попытки ничего хорошего тоже не вышло. В тридцать девятом году Сережа с отличием окончил Строгановку, а в сорок первом началась война. Он тогда работал в Угличе, в реставрационных мастерских, и в сентябре, вернувшись в Москву, прямо с вокзала пошел в военкомат и добровольцем записался в ополчение. В городе уже была полная неразбериха. Из военкомата его отправили в одну часть, оттуда в другую и так, погоняв по Москве до вечера, на ночь отпустили домой. На следующий день всё повторилось. В конце концов военком, которому он надоел, выматерив Сережу, велел ему сидеть дома и ждать повестку, а пока не путаться под ногами.
На позиции, вместе с такими же, как он, необученными и необстрелянными новобранцами, по большей части из студентов, его отправили только в середине октября. Немцы тогда прорвали фронт под Вязьмой и оттуда наступали на Москву, продвигаясь в день чуть не на два десятка километров. Регулярных войск, в сущности, не было. Почти все армии, прикрывавшие Москву с запада, попали в котел, те же части, кому повезло выбраться из окружения, оставшись без артиллерии и танков, без связи и боеприпасов, голодные, холодные, беспорядочно отходили. Пытаясь заткнуть дыру, выиграть время для переброски свежих сибирских дивизий, Ставка десятками тысяч отправляла под Ржев, Зубцов и Волоколамск ополченцев. С одной винтовкой на троих и горсткой патронов, они были обыкновенным пушечным мясом, и иллюзий насчет того, что их ждет, не питали. Накануне выступления ротный, который неплохо относился к Сереже, дал ему увольнительную до утра.
Дома он не ложился, и ночь они просидели за столом, чаевничая, разговаривая. Сережа был кроток и умиротворен, как бывает человек, сделавший выбор и знающий, что он правилен. На рассвете он собрал вещмешок, надел шинель, они на удачу присели, и тут, объясняла Дуся, она, не зная почему, не удержалась – снова попросила его дать обет, что если он уцелеет, Бог даст, вернется, то постриг всё же примет. Сережа согласился сразу и с готовностью: то ли был уверен, что из бойни, на которую их отправляли, живым не выбраться, то ли не захотел на прощание ее расстраивать. Так или иначе, но несмотря на три тяжелых ранения, он выжил, однако от монашества и во второй раз уклонился. Впрочем, после его возвращения разговоров о постриге Дуся больше не заводила.
Три четверти набросков, продолжала Дуся, Сережа сделал на фронте, когда их часть выводили с передовой на отдых или на переформирование, иногда, насколько она слышала, он рисовал и в окопах, но только если день был тихий и не приходилось ни в кого стрелять. Правило – Дуся называла его «о непролитии крови» – соблюдалось твердо. Хотя Сереже не довелось расписать ни одну церковь, Господом, объясняла она дальше, он был щедро вознагражден. В октябре сорок четвертого года под Краковом автоматной очередью ему перебило правое запястье. Бой был тяжелый, раненых десятки, и хирург при первом осмотре сказал фельдшеру, что рука сильно раздроблена и кисть придется ампутировать, а то в любой момент может начаться гангрена.
Спасла его тогда медсестра. Разбирая Сережин вещмешок, она нашла блокноты с рисунками и, повторяя как заведенная, что художнику без руки всё одно в петлю, умолила врача рискнуть. Рана потом нарывала еще несколько лет, и каждый год ближе к зиме со страшными болями вместе с гноем выходили мелкие осколки кости, но домой он вернулся не калекой.
Еще со времен своего собственного пострига мысль, что каждый человек должен быть при жизни отпет, иначе ему не спастись, Дусю, очевидно, сильно занимала. Она возвращалась к ней и возвращалась, но, слава богу, дальше слов дело больше не шло. Дуся была измождена, слаба, и я был убежден, что всё так и останется – особых проблем ее учение уже никому не доставит.
В апреле восьмидесятого я отметил в дневнике, что Дуся наконец, кажется, поверила, что Сережина смерть была несчастным случаем, она успокоилась, перестала расставлять ловушки, в наших разговорах Медвежий Мох неделями даже не поминался. Но теперь думаю, что эта тема была для нее закрыта только во второй половине июня. Возможное самоубийство сына было для Дуси страшным грузом, и, когда она сумела его снять, вернулись силы, которые в ее тщедушном теле было трудно заподозрить.
Сейчас я мало сомневаюсь, что Сережино согласие на постриг и, наоборот, его отказ от монашества были для Дуси отмычкой, ключом к пониманию судеб всего человеческого рода. Первое ясно свидетельствовало о возможности, даже близости спасения, второе указывало на неминуемую гибель. Едва я убедил ее, что Сережа не наложил на себя руки, она, скрупулезно сравнив его жизнь на острове среди болота с житиями других почитаемых в православном мире пустынников, по-видимому, пришла к выводу, что отшельничество сына соответствовало церковным установлениям. Следовательно, он выполнил то, о чем она просила у Бога после смерти Паши.
Добровольный уход Сережи в скит, соединившись с «отпеванием», сразу достроил до целого всё, что она думала о Спасении. Больше того, как бы дал санкцию, лично ее, Дусю, ободрил и благословил, не откладывая, каждого, кого она знает, вести к Богу. Это была внутренняя работа, и на поверхность она выходила постепенно.
Двадцать третьего июля, когда я уже прощался, Дуся вдруг заявила, что дней через десять собирается ехать на Медвежий Мох, хочет побыть на могиле Сережи. Я не стал говорить, что она не в том состоянии, чтобы шастать по трясине, что вчера для нее и до уборной дойти было проблемой, просто отмахнулся, вяло, как о вещи само собой разумеющейся сказал, что сейчас, летом, болото не пересечь. Тридцать километров по непролазным топям не пройдет и спецназовец. Однако добился немногого. Единственным результатом стал новый цикл допытываний, правда ли, что Сережа умер естественной смертью.
Дальше три дня подряд с утра до позднего вечера она звонила и звонила по телефону, то требуя, то так непохоже на себя жалостливо прося, плача, чтобы я провел ее через Медвежий Мох. Она находила меня дома, на работе, в гостях и, не слушая объяснений, что болото летом непроходимо, что до острова, на котором жил Сережа, можно добраться лишь зимой – сейчас пройти пятнадцать километров туда и пятнадцать обратно бездонной трясиной нечего и думать – повторяла, что иначе нельзя. Дуся буквально брала меня измором, и в конце концов я не выдержал, сказал, что ладно, если она настаивает, постараюсь помочь. Судя по всему, пока ничего другого ей было не надо, и телефон замолчал.