Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Затем был сделан обыск в квартирах всех арестованных705 — сделан в отсутствие хозяев, что являлось совершенно незаконным. Как рассказывала наша кухарка, пришли с целой связкой ключей; так как ключ от квартиры был у меня в кармане, то они подобрали ключ и вошли. В качестве понятого был призван хозяин дома; когда он пришел, то пристав уже рылся у меня в столе. «Вот, сосчитайте деньги», — сказал пристав и вынул деньги из своего кармана. Хозяин пересчитал: «108 рублей». Так и было записано в протокол. Между тем у меня было больше. Около 50 рублей украдены приставом.
Для меня с женой вновь началась тюремная жизнь. Сперва нас перемещали из камеры в камеру, все время не давая ни есть, ни пить, но к вечеру разместили по камерам (на этот раз по одиночным, по два человека в камере) в двух корпусах, мужском и женском, и напоили чаем.
Я очутился в камере с одним студентом.
Мы, ибсенисты, были не единственными обитателями тюрьмы и даже не единственными политическими (уголовные сидели в совсем отдельном корпусе, и я их ни разу не видал). В двух наших корпусах в одиночных камерах, кроме нас, сидело человек 20 ранее арестованных лиц (между ними я встретил моего старого шенкурского знакомого Машицкого и познакомился со знаменитым впоследствии Урицким), а в общих камерах, где я сидел за два года перед тем, сидело человек 100, тоже не принадлежащих к числу ибсенистов.
Одиночным это наше заключение, однако, назвать нельзя. Камеры отпирались по требованию для пропуска в известные учреждения, а затем днем просто перестали запираться, и мы могли выходить в коридор, даже ходить друг к другу в гости в пределах одного коридора почти совершенно свободно. Только хождение из одного коридора (этажа) в другой было сопряжено с известным риском, хотя все же было возможно. На прогулку нас выпускали на общий двор по коридорам, то есть человек по 20, и мы могли и болтать, и читать друг другу лекции, и играть в чехарду и т. п.706 Так было в мужском корпусе, и так же было в женском. Между собой эти два корпуса не сообщались, и жены своей я ни разу (кроме свиданий, о которых расскажу707) за все время заключения не видел, но внутренняя почта существовала и действовала исправно. Существовала она потому, что тюремное начальство признавало нас артелью, то есть своего рода юридическим лицом, и у нас был свой признанный и даже избранный староста.
Мы застали старостой Урицкого708; утомленный этой должностью, он попробовал было выйти в отставку, но встретил такой отпор, что взял отставку назад. Староста получал казенные деньги на наше содержание, прибавлял присылаемые нам с воли, вступал в сношения с поставщиками товаров, ходил на кухню, где за плату от нас стряпали уголовные, и вообще заведовал внешним, довольно большим хозяйством; ведь нас было в это время почти 200 человек, и общий наш бюджет превышал 1500 рублей в месяц. Для ведения переговоров староста имел право ходить (в сопровождении надзирателя) по камерам и вести с заключенными переговоры через волчок, то есть форточку в двери; фактически он входил в камеры; мог ходить и на женский корпус.
Таковы были условия сидки, исключительно свободные. Отчасти (но только отчасти) эти условия объяснялись тем, что начальник тюрьмы имел свою корову и поставлял в тюрьму молоко. Оно было такого качества, что Урицкий выливал его в помойку, но аккуратно платил за него как за настоящее. Начальник тюрьмы был этим доволен. Но, впрочем, он был добрый человек и зла нам не делал. Когда мы гуляли сообща на дворе и в тюрьму приезжало настоящее начальство, на двор выбегал какой-нибудь надзиратель и кричал: «Новицкий!» — или: «Такой-то!» Мы бросались по камерам, и все оказывалось в порядке. Уже после нас из тюрьмы был совершен смелый побег 11 человек709, после чего начальник тюрьмы был уволен и вольности отменены.
В мужской половине ибсенистов самое удручающее впечатление арест произвел на Тарле. Он бился головой о стену, плакал, жаловался на судьбу каждому надзирателю, просил его похлопотать о своем освобождении, вообще вел себя крайне неприлично.
В женских камерах так же вела себя Наталья Н. Кульженко710, молодая жена моего приятеля — типографа и издателя В. С. Кульженко. Ее дня через два выпустили.
Скоро после нашего ареста нас посетил прокурор судебной палаты Арсеньев и по обыкновению спрашивал о претензиях. Признавая арест в русских условиях совершенно нормальным, мы претензий на него не заявляли. Только Тарле начал хныкать и жаловаться на арест и на то, что он сидит с совершенно незнакомым ему человеком.
— А с кем же вы бы хотели сидеть?
— Ну, например, с Водовозовым.
— Это я могу вам устроить.
И мы с Тарле были посажены в одну камеру. Для меня это было несчастьем, товарища хуже нельзя было выдумать. Он все время бегал по камере, бросался на кровать, плакал, скулил.
— Никто, никто столько не потерял, сколько я. У меня была командировка за границу, через месяц я должен был ехать. И со службы меня прогонят (он состоял учителем в гимназии. — В. В.). Черт меня дернул слушать этого дурака Луначарского.
Я ему указывал, что прогонят ли его со службы, это неизвестно, но что студенты потеряли, наверное, гораздо больше: он уже на дороге, через два-три года напишет диссертацию и будет профессором. А студенты будут исключены из университета, вся их карьера разбита, а в лучшем случае они потеряют стипендии, потеря которых на них отразится тяжелее, чем потеря командировки на нем.
— Что вы говорите о какой-то студенческой стипендии! Командировку я потерял, за границу не поеду! И какой ужас сидеть взаперти! Этот арест — самое большое несчастье, которое я когда-либо испытал в жизни! И, наверное, не испытаю никогда больше!
— Стыдитесь, Евгений Викторович, в прошлом году у вас умер ребенок711. Неужели несерьезный арест — несчастье более тяжелое?
Он сконфузился. Он действительно горячо любил своего ребенка и в свое время очень убивался.
— Да, это было страшное несчастье. Но арест — тоже.
Книги у нас были, но читать он не мог и мне мешал. Мы сделали из хлеба шахматы и пробовали играть. Он хороший игрок, во много раз лучший, чем я, но тут систематически проигрывал, да и