Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мне было обещано это после окончания допроса. После допроса меня освободили и предоставили сходить домой без всякого сопровождения, и прибавили:
— Но только немедленно принесите письмо Луначарского, если хотите полного доверия, а то знаете — на свете все возможно. То есть Луначарский сфальсифицирует это письмо, а вы по какой-нибудь почте его получите и принесете нам.
Им и в голову не пришло, что письмо могло быть уже сфальсифицировано!
Письмо было найдено в сорной корзине и доставлено до закрытия присутствия, и я сам видел по лицу жандарма Сомова, ведшего дело, что оно произвело на него сильное убеждающее впечатление721.
Прежде, читая отчеты о всевозможных процессах, в которых участники уличались в фальсификации документов (хотя бы, например, дело Дрейфуса722), я всегда думал: «Значит, они не правы по существу; человек правый не станет прибегать ко лжи для доказательства истины». Мне это казалось самоочевидной истиной и часто определяло мое отношение к участникам уголовного процесса. Увы! Я сам теперь был инициатором грубой фальсификации документа, хорошо сыграл свою роль, одурачил следователей (к счастью, оказавшихся изумительно близорукими) и ложью доказал справедливость того, что было несомненной истиной723.
Тем не менее мы были освобождены не как оправданные, а как обвиняемые в сходке, но это была уже только формальность724. Настолько Новицкий был убежден письмом Луначарского, что меня он даже отпустил за границу. Дело тянулось больше года, и в конце концов нам было объявлено об оставлении дела без последствий, то есть о полном оправдании. Не были оправданы только те, к кому было предъявлено дополнительное обвинение в прикосновенности к забастовке или к 1 мая на основании найденных у них в кармане или на дому прокламаций или других документов. Тарле был в числе оправданных725. Луначарский был ненадолго отправлен в административную ссылку, кажется, в Вологду726.
А между тем в нашем ибсеновском чтении был один элемент, который мог бы дать повод к применению какой-нибудь, хотя и не тяжелой кары. Это не была сходка по поводу забастовки, но за вход брали какую-то мзду, которая шла в пользу забастовщиков. Новицкий так был загипнотизирован своей идеей о революционной сходке, так вел следствие, что о входной плате нас даже не спросили. А могло бы случиться, что кто-нибудь из опрашиваемых проговорился бы.
Через несколько времени после этой истории через Киев проезжал П. Н. Милюков и был у меня. Когда я ему рассказал про ибсеновскую историю, он спросил:
— Вероятно, взималась входная плата с какою-нибудь революционной целью?
Догадаться было, следовательно, можно, а Новицкому это и в голову не пришло.
Я говорил о моем не вполне дружеском отношении к Луначарскому. В тюрьме я в значительной степени переменил о нем мнение к лучшему или, лучше сказать, прежний его образ дополнил некоторыми новыми чертами.
Поведение Луначарского в тюрьме составляло прямую противоположность поведению Тарле. Насколько последний был жалок упадком духа, настолько Луначарский поражал своей бодростью и энергией. Конечно, в противоположность Тарле, который, во всяком случае, много терял, Луначарский не терял с арестом ровно ничего, а может быть, даже приобретал в глазах барышень некоторый ореол. Ведь он был сын очень состоятельного отца, денег не зарабатывал, в заработке не нуждался, в русском учебном заведении не учился, никакой карьеры не терял; если ему даже предстояло несколько лет ссылки, то они для него решительно ничего не значили. Но даже при подобных условиях тюрьма обыкновенно угнетает человека. Луначарский же был всегда весел, всегда бодр, остроумен, падающих духом поддерживал. Вообще в тяжелой тюремной обстановке он оказался исключительно хорошим товарищем. И при всем том он много читал. На воле (по крайней мере тогда, в Киеве) он этого не делал, но в тюрьме учился и учился усердно.
А Хлестаковым он все-таки был. И не только потому, что хвастал, а и потому, что обещал всякие услуги и не считал нужным исполнять обещаний. В этом я убедился через 18 лет, когда он был уже народным комиссаром и я обратился к нему с просьбой о защите меня от выселения. Он наобещал с три короба и ровно ничего не сделал. Потом сам предложил мне похлопотать о заграничном для меня паспорте и тоже ничего не сделал. Об этом я когда-нибудь тоже расскажу, если буду писать воспоминания о большевицком времени.
Дополню характеристику Луначарского еще одним эпизодом.
В 1901 или 1902 г., когда он был еще в Киеве727, он читал лекцию в одном (конспиративном) рабочем кружке. На этой лекции он между прочим высказал уверенность, что лет через десять социал-демократия одержит, наверное, полную победу и увидит осуществление всех своих стремлений. Я об этом слышал от Бердяева, который сам знал об этом только из вторых рук. Бердяев говорил с негодованием:
— Ведь он посмел говорить такой наглый вздор, потому что там не было серьезного оппонента. Ни при вас, ни при мне, ни при Ратнере он никогда не позволил бы себе ничего подобного.
Через несколько дней я встретил Луначарского и напал на него за то, что он позволяет себе дурачить рабочих несбыточными обещаниями и подготовляет для них разочарования. Луначарский от всего отказался: ничего подобного он, дескать, не говорил. Но факт для меня не подлежит сомнению: его подтверждение я слышал потом из первых рук.
Любопытно, вспоминал ли об этом эпизоде Луначарский после 1918 г. и считает ли, что он был тогда прав?
Я упомянул имя М. С. Урицкого как одного из моих товарищей по заключению. Это был тоже интересный человек. Если противоречия, которые заложены в душе Луначарского, не мешают цельности его образа, то Урицкий, каким я его знал в тюрьме, и Урицкий, каким он проявил себя в бытность чекистом, — это два разных человека, которых я никак не могу слить в один образ.
Я застал Урицкого уже тюремным старожилом: сидел что-то около года, и над ним тяготело тяжелое обвинение (он действительно был сослан в Восточную Сибирь728 на 5 лет). Он был социал-демократ и ортодокс, как и Луначарский. Но оратором не был, выступать с речами не умел и не любил; высказывал свои мнения в дружеском разговоре, всегда очень скромно, и всегда терпимо относясь к чужим мнениям, не претендуя на непогрешимость. Он был у нас старостой, и превосходным старостой, тратя очень много времени на хозяйство и очень бережно относясь к каждой копейке, к каждому интересу артели. Он