Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Какое вероломство, — вполголоса проговорила прижавшаяся к его боку Мимара.
— Это была Обитель, — ответил Ахкеймион. Далее он рассказал три версии истории, как он их знал. В первой Ностол подучил своих вождей и танов добиться любви эмвамских наложниц, рабынь, которые давно заменяли нелюдям погибших жен. Ностол, пояснил он, надеялся спровоцировать нелюдей на акт насилия, которым он мог бы воспользоваться как поводом объединить своих людей для задуманных им зверств. Очевидно, меорцы с рвением принялись исполнять его приказы, оплодотворив не меньше шестидесяти трех наложниц.
— Как говорится, вышло некстати, как пукнуть в спальне королевы! — воскликнул Поквас.
— Воистину, — сказал Ахкеймион, нарочитой серьезностью тона лишь усиливая всеобщий смех. — К тому же в глубине Кил-Ауджаса окон нет…
Во второй версии, сам Ностол соблазнил Вейукат, которую нелюдской король ценил выше всех своих прочих наложниц, поскольку она дважды доносила его семя до беременности, хотя и не до разрешения от бремени — среди тех немногих человеческих женщин, которым это удалось. В этом варианте истории нелюди Кил-Ауджаса возрадовались, полагая, что ребенок, если будет женского пола, станет провозвестником возрождения их умирающей расы — но обнаружили, что родившийся мальчик вполне человеческий. Вследствие чего ребенок, которого, по легенде, звали Сваностол, был предан мечу, и это вызвало гнев, который требовался Ностолу, чтобы спровоцировать своих меорцев.
В третьем варианте, Ностол приказал вождям и танам соблазнить не эмвамских женщин, но высших среди знати нелюдей, ишроев, зная, что всколыхнувшиеся в результате страсти вызовут требующиеся ему волнения. Это, всегда считал Ахкеймион, наверняка самая правдоподобная история, поскольку многие современные хроникеры помещали падение Кил-Ауджаса в пределах года от битвы при перевале Катхоль — время едва ли достаточное для развития сюжетов, включающих в себя соблазнение, беременность и рождение ребенка. И еще третья история согласовывалась с запомнившимися ему обрывками снов Сесватхи.
Тем не менее, каждая из версий обладала своими поэтическими достоинствами, и все три вели к одному и тому же: войне между людьми и нелюдьми.
Огонь мятежа залил пещеры. Ярость шла по пятам за горем, к низким потолкам вздымались обнаженные клинки и падала на резные полы голая кожа. Ахкеймион рассказывал о коридорах, перегороженных пиками, о подземных домах, охваченных пламенем. Он описывал обезумевших и отчаявшихся людей, которые, привязав хоры на шею и стеная, бредут по непроходимым пещерам. Он рассказал о слепых взглядах ишроев, чьи заклинания трещали по запутанным, как лабиринт, залам. Поведал, как Ностол, с испачканной бородой и запекшейся кровью в волосах, поверг короля нелюдей, который рыдал и смеялся, сидя на своем троне. Как он убил Гин’йурсиса, древнего и славного.
— Храбростью и жестоким коварством, — сказал Ахкеймион, чувствуя на лице жар костра, — люди сделались хозяевами Кил-Ауджаса. Часть нелюдей попряталась, со временем их отыскали, при помощи голода или железа, это уже было не важно. Другие спаслись бегством через подземные ходы, о которых не знает ни один смертный. Может быть, они до сих пор скитаются, как Клирик, всеми позабытые, несущие на себе проклятие одного-единственного воспоминания, которое никак не померкнет, обреченные заново проживать Падение Кил-Ауджаса до скончания времен.
Тени гор поднялись до небесного свода, и небо было таким глубоким и полным звезд, что бередило душу, даже если не всматриваться, а только бросить на него беглый взгляд. Старого колдуна пробирал холод.
— Я слышал эту историю, — отважился подать голос Галиан, когда наполненная ветром тишина стала свинцовой, и протянул к огню руки. — Поэтому на галеотцах лежит проклятие неуспокоенности, да? Беглецы, о которых ты рассказываешь, были их предками.
Несколько галеотских охотников жалобно вздохнули.
Ахкеймион поджал губы и покачал головой, так что почувствовал себя мудрым, как огонь, и печальным, как горы.
— Король Кил-Ауджаса не был столь разборчив, умирая, — сказал он, уставив взгляд в пульсирующие угли. — По легендам, это проклятие лежит на всех людях. Все мы — сыны Ностола. На всех нас печать его нравственной слабости.
Утро явило безоблачные небеса; по выгнутому хребту гор, который уходил к самому горизонту и терялся в пурпурной дали, было видно, как чист воздух, а холод измеряла белизна, венчавшая изломанные вершины. Зарождающийся солнечный свет сиял на свисающих полях снега, вспыхивал золотом и серебром. От созерцания всего этого перехватывало дух.
Почти не переговариваясь, экспедиция навьючила мулов и двинулась в сторону Зиккурата. Дорогу, которую лорд Косотер обозначил как Нижнюю, можно было назвать как угодно, но только не низкой. Мало того, что она была не более чем тропинкой, она чаще уходила вверх, чем наоборот, повторяла очертания линии вершин, а потом резко шла вниз, выходя на какой-то овражистый участок, чтобы потом взять еще большую высоту. Но неизменно, каким бы окольным путем она ни шла, она подбиралась к огромной расщелине, которая обегала все выступающее основание Зиккурата. Какие бы причудливые препятствия ни выстраивала перед ними Нижняя дорога, расщелина неизменно показывалась вновь и вновь, увеличиваясь в размерах, становясь все темнее, все зловещее, по мере того как открывались все новые черты ее облика.
Мощные дубы и вязы, встречавшиеся им раньше, остались позади, сменившись (в тех местах, где деревья вообще росли) костлявыми тополями и скрюченными панданусами. Почти все время приходилось топать по целым плато голого камня, окруженного остатками прошлогоднего папоротника, который трепал ветер. Казалось, что все вокруг дрожит от холода. Все, что когда-то было живым.
Было далеко за полдень, когда они спустились к нескольким стекающимся вместе ущельям у начала большой расщелины. К этому времени Зиккурат занимал уже все небо впереди, заставляя разговоры робко умолкнуть. Брели вперед в каком-то оцепенении. Забыта была Сокровищница, как и другая будоражившая мысли приманка — бедра Мимары. То ли смиренность овладела всеми, при виде того, как потрясается опора существования, когда сама земля, разрушенная и истерзанная, встала откосами и склонами, вздыбилась до таких высот, что могла затмить солнце и облака, не то что надежды ничтожных людей. То ли сокрушала дух тяжесть невыразимого, давил жесткий костяк мира, который воздымал здесь свои рога, распялившие полог небес. Титанические пропасти, расстояния, повергающие воображение в прах, уходящие за облака пространства. Шкуродеры, каждый по-своему, понимали, что перед ними первообраз, которому, неуклюже копируя богов, в своих делах пытались следовать тираны и вместо гор создавали монументы, а взамен движения сил природы устраивали шествия и парады. Здесь представал изначальный порядок, мир как таковой — слишком огромный и стихийный, чтобы называть его божественным и священным.
Слабели колени, как при виде всякого истинно величественного зрелища.
Зиккурат стал не просто горой, но идеей, выраженной не в призывах и монументах, но в грандиозности, в чертах, которые вобрали в себя мудрость и внушали человеку: «Ты ничтожен…» Мал и ничтожен.