Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Федон объяснял:
– Он говорит, что если я не спохвачусь, то проведу всю жизнь, расчищая площадку, и никогда не начну строить. Я же говорю, конечно, что он начинает строительство, когда еще не уложен фундамент. Он безусловно остроумен и быстро отбивает возражения, и все же, думаю, он признает, что я не раз раскалывал его логику то там, то здесь.
Следующим я посетил Ксенофонта. Он изменился в той же мере, что и остальные, но более чем когда-либо был самим собой. Как будто прежде я видел лишь контурный набросок, который художник только теперь заполнил красками, как собирался с самого начала. Мой школьный друг стал с головы до пят подлинным афинским всадником в старом вкусе: подтянутый воин, хорошо воспитанный, конник того сорта, кто сам растит свою лошадь, обучает и лечит ее; который гордится тем, что не промедлит ни на войне, ни в застольной беседе, но заявляет, что у него нет времени на политику, имея в виду, что его политика решена раз и навсегда - и на том конец. Не гоняясь за новыми модами, он отрастил бороду. Она была вьющаяся, каштановая, такая же темная, как и волосы, и искусно подстриженная, а верхнюю губу он брил, как заведено у спартанцев. Он стал столь же красивым мужем, как был красивым юношей.
Ксенофонт обрадовался, увидев меня, и поздравил, что мне довелось повидать столько сражений. Сам он недавно вернулся в Город, выложив изрядные деньги в качестве выкупа: его захватили в плен фиванцы и какое-то время держали в цепях. Когда я посочувствовал ему, он сказал, что могло быть намного хуже, если бы не друг, который у него там завелся, молодой фиванский всадник по имени Проксен. Узнав, что оба они учились у Горгия, этот молодой человек приходил к нему в тюрьму, вел философские разговоры, вселял уверенность, что он сбросит с себя оковы, и делал все возможное, дабы облегчить ему плен. С тех пор как Ксенофонта выкупили, они обменивались письмами при каждой возможности. Он так тепло говорил о Проксене, что, будь на его месте любой другой, я бы решил, что они любовники; но подумать такое о Ксенофонте было бы крайне опрометчиво.
Наша беседа свернула на Сократа и его друзей. Естественно, я завел разговор о Платоне, но тут же ощутил в воздухе мороз. Однако когда у меня нашлось время присмотреться и подумать, оказалось, что понять это не очень трудно.
Уверен, дело объяснялось не просто завистью. В Ксенофонте, мальчиком он был или взрослым мужем, я никогда не замечал ничего низкого или подлого. Он всегда был практичным человеком, благородным, чтящим богов, имеющим свой набор установленных нравственных норм, не ошибочных, но ограниченных. Покажи такому человеку ясное и простое благо - и он будет следовать ему через самые трудные пути и места. Сократ принял его таким, как он был тогда, полюбив за доброе сердце, и не дразнил его разум ни формальной логикой сверх того, что нужно человеку, дабы различить ложь, ни высотами мысли, куда ему не под силу воспарить. Ксенофонт любил Сократа; но, любя также упорядоченность и постоянство мыслей, привык думать, что Сократ, какого он знает, - это весь Сократ и есть. Но имелся в сократовой душе, я полагаю, храм одиночества, куда никто не приходил к нему с юных лет до старости, кроме его демона, предостерегавшего от зла, и бога, которому он молился. Больше ничья нога не ступала на этот порог. Ксенофонт давно уже решил, что Сократ предпочитает не затрагивать размышления о божественном, и когда понял, что обманывает себя, опечалился.
А что касается Платона, тот был достаточно чувствителен к неприязни и не умел легко отбрасывать ее. При появлении Ксенофонта он удалялся в свою крепость, которая выглядела высокомерием - да отчасти им и была. Не думаю, что его дружба с Федоном облегчала дело. Ксенофонт всегда демонстрировал Федону вежливость, но далее этого не заходил. Чувство благопристойности было в нем очень сильно; он так и не смог ни выбросить полностью из головы прошлое Федона, ни чувствовать себя легко в его присутствии. Зато Платон отметал все это в сторону с величием своей царственной крови: он предпочитал аристократию духа. Более того, как если бы всего сказанного было недостаточно, никто и никогда не видел, чтобы Ксенофонт ухаживал за юношей, а Платон - за женщиной, и такие крайности натуры, само собой, тоже вели к несогласию.
Дни проходили, и я видел, что отец мой сейчас счастливее, чем раньше. Тут и там приходилось мне слышать неприятные слова о Ферамене: что сначала он согласился на тиранию и насилие, а потом, когда почуял перемену ветра, порвал с тиранами, чтобы оказаться на стороне победителей. Злые языки дали ему кличку Старый Носок, намекая, что он подойдет на любую ногу. Я знал из его застольных разговоров, что он ценит собственную проницательность; но он с детства был добр ко мне, и я не верил его хулителям. Конечно, вожди олигархов называли его предателем, но с тех пор как эти персоны в большинстве своем прокрались в Декелею и приняли участие в спартанских набегах на Аттику, их осуждение стало звучать как похвала.
Лисий, когда только мог, отправлялся к себе в поместье. Уже несколько лет он его не видел, а управляющий, хоть и вполне честный человек, слишком многое делал по-своему. Моему отцу нравилось самому присматривать за тем, что осталось от нашей усадьбы, так что мне хватало времени прогуливаться с Сократом и ходить по Городу, выискивая новое.
Однажды я свернул в колоннаду у палестры Миккоса - посмотреть, на месте ли до сих пор мой прежний наставник по бегу. Но, войдя туда, услышал звуки кимвалов, флейты и лиры и обнаружил, что мальчики не упражняются, а разучивают танец в честь Аполлона. Близилось время отправлять священный корабль на Делос, дабы отпраздновать рождение бога. Я однажды и сам танцевал в его честь, и потому остался посмотреть. Как всегда кажется в таких случаях человеку, старшие мальчики выглядели намного моложе, чем в мои дни. Они только что выступили вперед, чтобы повторить свою часть танца, у некоторых в руках были корзинки, ковши для воды и всякие такие вещи, изображающие собой священные ритуальные предметы, у других - только что сорванные побеги вместо оливковых ветвей.
После звонкого удара кимвалов первая линия отступила назад, а сквозь нее вырвалась вперед вторая, чтобы повести танец в свою очередь, и в центре нее я заметил одного мальчика - до тех пор он был мне не виден. Так обычно начинает человек, собираясь описать кого-то; но когда я смотрел на папирус, готовясь писать, на стене возникла тень. Ну, лишь бы сказать что-нибудь, отмечу его глаза, синие скорее как ночное небо, а не как дневное, и чистый высокий лоб. Необходимо также упомянуть недостаток, который у него имелся: седые волосы, почти до белизны. Они стали такими после какой-то перенесенной им лихорадки - это я узнал позже, не помню уж, от кого.
Кажется, это была заключительная проба танца, ибо вместо флейтиста из гимнасия им играли настоящие музыканты, те самые, что будут сопровождать их танец перед богом. Я смотрел на лицо танцующего мальчика и видел, что оно наполнено музыкой. Наверное, он и сам играл на каком-то инструменте или пел. Легко было заметить, что он задает темп другим мальчикам - он ни разу не сбился с такта, а когда они танцевали, выстроившись в одну линию, он их вел. Однако ему не дали исполнить никакого отдельного танца в одиночку видно потому, что из-за своих волос он был недостаточно совершенным телесно, дабы угодить Аполлону. Но тогда, подумал я, они должны были вообще отставить его; ибо, когда он здесь, какой бог - или какой человек - заметит кого-то другого?