Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Бабушка и мама смогут заявить, что какая-то странная молодая идиотка забралась к ним на крышу и случайно упала вниз. А мама заплачет, когда увидит меня мертвую и разбитую, лежащую в гробу прямо в голубом трико и балетной пачке. Тогда она, наконец, поймет, что она сделала, и захочет вернуть меня, она откроет дверь и освободит Криса и близнецов, чтобы они снова жили настоящей жизнью.
Это была золотая сторона той медали, которую мне вручат за самоубийство. Но я не должна была повернуть ее другой стороной и посмотреть, что же на обороте. Что будет, если я не умру? Предположим, розовые кусты спружинят, приняв на себя тяжесть моего тела, и я останусь до конца дней своих искалеченной и изуродованной?
Или вдруг я действительно умру, но мама не будет рыдать, жалеть меня и биться в отчаянии, а будет только рада избавиться от меня, как от чумы? Как тогда Крис и близнецы выживут без моей заботы? Кто будет матерью для малышей, кто станет ласкать их с такой нежностью, которая иногда распространялась и на Криса? Кто кроме меня? А Крис — может быть, он думает, что я ему на самом деле не нужна, что книжки и новая уникальная, в красной коже с золотым тиснением полная энциклопедия заменят ему меня целиком? Когда он наконец поставит звание доктора после своей фамилии, он, должно быть, получит удовлетворение на всю оставшуюся жизнь. Ему хватит этого для счастья? Нет, когда он станет, наконец, доктором, ему это не доставит удовольствия, я знаю, если я не буду присутствовать при этом тоже. Итак, я спаслась от смерти благодаря своей способности учитывать обе стороны медали.
Я отползла от края крыши, чувствуя себя глупой малышкой и все еще плача. Мое колено было страшно разбито.
Я ползком поднялась по крыше в одно укромное место у задней трубы, где два ската крыши встречались, образуя безопасный уголок. Я легла там на спину и уставилась в равнодушное, безразличное к моим бедам небо. Я сомневалась, живет ли там Боги все его небесное воинство. Нет, Бог и райское блаженство были внизу, там, на земле, в садах и лесах, в парках, на морских побережьях, на озерах, в горах, у этих людей, которые вольны идти куда глаза глядят. А ад был здесь, со мною, неустанно преследующий меня, старающийся поглотить меня и превратить в то, чем считала меня моя бабушка — в дьявольское отродье.
Я лежала на этой жесткой и холодной, крытой шифером крыше до темноты, пока не вышла луна и звезды не засверкали на меня гневно, точно они знали, кто я и что я. На мне был только балетный костюм, трико и одна из этих глупых гофрированных балетных пачек. Гусиная кожа покрыла мои руки, а я все еще обдумывала планы мести тем, кто изгнал меня из рая на земле в ад на крыше и сделал из меня то, чем я стала за этот день. Я тешила себя мыслью, что придет день, когда обе они, и мать и бабушка, будут у меня в руках, а я буду щелкать кнутом, расплескивать смолу и выдавать им еду по своему усмотрению. Я старалась точно обдумать все, что сделаю с ними. Что будет справедливым возмездием за их жестокость? Может быть, запереть их, выбросить ключ и оставить их так голодать, как голодали мы? Слабый звук раздался в темноте и разогнал мои мысли. Во мраке наступающего вечера Крис нерешительно звал меня по имени. Только мое имя, ничего больше. Я не отвечала, он мне был не нужен, мне никто был не нужен. Он не понял меня, отпустил меня, и он не нужен мне теперь, никогда не будет нужен.
Тем не менее он подошел и лег рядом. Он принес с собой теплый шерстяной жакет, в который завернул меня, не говоря ни слова. Как и я, он уставился в холодное неприступное небо. Продолжительное, угрожающее молчание легло между нами. На самом деле не было ничего такого, за что я могла ненавидеть Криса, и мне так хотелось повернуться на бок, сказать ему это и поблагодарить за теплый жакет, но я не могла вымолвить ни слова. Я хотела объяснить ему, как мне жаль, что я накинулась на него и близнецов, хотя, видит Бог, никто из нас не должен враждовать. Мои руки, дрожащие под теплой тканью жакета, так и тянулись обнять его и утешить, как он часто утешал меня, когда я просыпалась от ночных кошмаров. Но все, что я могла делать, лежа так, это надеяться, что он поймет, в каких невыносимых тисках бьется моя душа.
Он всегда умел первым поднять белый флаг, за что я ему бесконечно благодарна.
Странным, хриплым и напряженным голосом, как будто страшно издалека, он сказал мне, что он и близнецы пообедали, но оставили мне мою долю.
— И мы только притворялись, что съели все сладости, там еще полно осталось.
Сладости. Он говорит о сладостях. Он все еще в том детском мире, где сладости могут остановить слезы? Я выросла, стала старше его и потеряла способность к детским восторгам. Я хочу того, чего хочет каждая девочка-подросток — свободно развиваться и стать женщиной, свободно управлять своей жизнью!
Но когда я попыталась объяснить ему это, голос мой прервался от слез.
— Кэти… что ты сказала… никогда больше не говори таких безобразных, безнадежных слов.
— Но почему? — я была поражена. — Каждое мое слово — правда. Я только выразила, что чувствую в душе, и то, что ты чувствуешь тоже, я уверена, то, что ты прячешь от самого себя. Но если ты будешь держать это про себя и не выплеснешь наружу, все это превратится в кислоту и разъест тебя изнутри.
— Ни разу в жизни я не хотел умереть, — вскричал он тем же хриплым голосом, в котором все еще чувствовался холод. — Никогда не говори такие вещи и даже не думай о смерти! Конечно, бывали и у меня сомнения и подозрения в душе, но я всегда улыбался, смеялся над ними и заставлял себя верить, потому что я хочу выжить! Если ты наложишь на себя руки, то я тоже не смогу жить без тебя, и близнецы последуют за нами, потому что кто же будет тогда их матерью?
Это рассмешило меня. Я засмеялась тяжелым, ломким смехом, так смеялась наша мать, когда ей было горько.
— Как, глупышка Кристофер, разве ты забыл, что у нас есть наша дорогая, любимая, заботливая мамочка, которая прежде всего думает о нас? Уж она-то позаботится о близнецах.
Крис повернулся ко мне и обхватил меня за плечи.
— Ненавижу, когда ты говоришь так, как она говорит порою. Думаешь, я не знаю, что ты больше мать для близнецов, чем она? Думаешь, я не видел, что близнецы глазели на свою мать, как на чужую? Кэти, я не слепой и не глупец. Я знаю, мама прежде всего заботится о самой себе, а потом уже о нас.
Старая как мир луна освещала застывшие в его глазах слезы. Его голос звучал твердо, приглушенно и глубоко.
Все это он сказал так спокойно, без горечи, только с сожалением, вот так спокойно и бесчувственно доктор говорит пациенту о его неизлечимой болезни.
Вот когда это открылось мне, как катастрофа, как наводнение: я любила Криса, и он был моим братом. Он делал меня целостной, давая мне то, чего во мне не доставало, например, стабильность. Когда я готова была нестись бешено и неистово, он умел все поставить на свои места, и что за идеальный путь возвращения в реальность, к матери, к бабушке и деду.
Нет, Бог не увидит. Он закрыл глаза на все в тот день, когда Иисус был распят на кресте.