Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Итак, речи Гизо были призваны просвещать общественное мнение, указывать на уже одержанные победы правительства и на его грядущие успехи, наконец, продемонстрировать всей стране силу кабинета и авторитет его главного министра[453].
Но мне кажется, что была еще одна причина, существенная как для Гизо, так и для Ламартина; некоторое представление о ней можно получить из в высшей степени нескромного письма, адресованного поэтом его другу Эме-Мартену 5 июня 1843 года:
Я провел здесь ночь после достопамятного департаментского банкета, героем которого я был вчера. 1500 гостей, 4 или 5 тысяч слушателей. Огромное множество людей, среди которых было 200 рабочих и мелких торговцев, и притом порядок, собранность, благопристойность, как в храме. Моя двухчасовая речь, из которой вы прочтете фрагменты, а я пошлю вам ее целиком. Развитие моих идей о единстве народа и о демократии, прерываемое страстными рукоплесканиями сотню раз в течение двух часов. Сцена, достойная святого Бернарда, говорящего с толпами. Вечером ни одного крика, ни одного слова, ни одной ноты «Марсельезы», которую я запретил. Вот мой день. Сейчас я без сил. Говорил в чистом поле, не нашлось достаточно просторного помещения. Голос мой разносился в невероятную даль. Я был у реки, а слышали меня наверху в городе[454].
Святой Бернард, говорящий с толпами. Как ни странно, Шарль де Ремюза, рассказывая о парламентских дебатах, применяет то же сравнение не к кому иному, как к Гизо:
Он говорил, словно раскрывал божественный замысел, словно был посвящен в волю Провидения. То был святой Бернард, призывающий отправиться в крестовый поход и заставляющий тех, с кем он говорил, кричать: Так хочет Господь! Гизо не считал ниже своего достоинства производить такие эффекты и производил их постольку, поскольку позволяли насущные вопросы и состояние умов. Согласно своей ораторской теории, он стремился не столько убедить слушателей в определенной истине, сколько привести в определенное расположение духа, которое побудило бы их признать своим вожатым того, кто их в это расположение привел. Он искал не столько убежденности, сколько доверия. Он выступал не столько как оратор, сколько как оракул[455].
Ссылка на святого Бернарда не должна удивлять, поскольку все культурные люди того времени читали «Историю крестовых походов» Мишо: «Ни один проповедник не сравнялся со святым Бернардом, который покорил свой век одной лишь мощью своего слова и которого Европа считала вдохновляемым неведомыми оракулами»[456]. Но это не единственное имя, возникающее под пером наблюдателей-современников, когда они рассказывают о выступлениях ораторов на открытом воздухе перед очень широкой публикой — выступлениях, которые особенно хорошо удавались Ламартину и Гизо. Современники немедленно вспоминали о человеке, относительно которого было совершенно очевидно, что он творит историю одной лишь мощью своего слова, — о Даниеле О’Коннеле, освободителе Ирландии, ее некоронованном короле. Непосредственно накануне первого банкета в Маконе «Газета Соны и Луары» рассказывает на первой полосе о двух недавних собраниях в Шарлевиле (Ро-Луирке) и Корке, на которых О’Коннел говорил перед толпами из нескольких сотен тысяч людей. Вскоре после смерти ирландского трибуна «Британское обозрение» в своей «Литературной хронике» так комментировало недавний банкет в честь автора «Жирондистов»:
Триумф г-на де Ламартина был подлинным воскрешением того галльского Геркулеса, чьи слова впитывали целые народы[457], или другого трибуна, который еще вчера смирял своим словом восемь миллионов человек, охваченных энтузиазмом. Г-н де Ламартин, кажется, примерил на себя роль О’Коннела, чьи бренные останки, пересекавшие Францию в гробу, должно быть, трепетали от сочувствия[458]. Мы не раз думали, что этому гению, который, согласно описаниям банкета в Маконе, заглушил своим голосом раскаты грома, слишком тесно в стенах палаты депутатов. Этому человеку, как некогда ирландскому освободителю, потребна огромная публика и простор Тары[459]. Да избавит его Господь от любых гроз, кроме той, которая едва не помешала проведению празднества совершенно мирного[460].
Чем объяснялась эта завороженность фигурой О’Коннела?[461] Чтобы ответить на этот вопрос, достаточно перечитать хотя бы одно из популярнейших публицистических произведений Июльской монархии, «Книгу ораторов» виконта Луи де Корменена, он же Тимон, которая выдержала подряд по меньшей вере восемнадцать переизданий. Книга состоит из двух частей. Первая, «Предписания», освещает теоретическую сторону вопроса; в ней речь идет сначала о парламентском красноречии, а затем о красноречии газетном, церковном, адвокатском. Вторая часть, «Примеры», построена как портретная галерея великих ораторов, начиная с Революции и кончая эпохой Реставрации и Июльской монархией. Здесь представлены только французы: Мирабо, Дантон, Манюэль, генерал Фуа, Бенжамен Констан, Руайе-Коллар, Одилон Барро, Ламартин, Гизо и Тьер. Тем не менее трижды Корменен посвящает пространные отступления ныне живущему иностранному оратору — и это, естественно, Даниел О’Коннел. Во введении он назван «величайшим, быть может единственным оратором Нового времени»; затем автор «Книги ораторов» возвращается к нему в конце первой части и еще раз — на самых последних страницах, при подведении итогов. Этот последний портрет дает достаточное представление о престиже великого сына Ирландии. Но еще интереснее некоторые размышления, помещенные Тимоном в предпоследней главе первой части («Красноречие под открытым небом, или Сравнение трибуна с академиком, клубным оратором и оратором парламентским»)[462]. Сравнение, разумеется, делается не в пользу прочих видов красноречия, в частности клубного. «Как правило, в клубах душно, жарко и полутемно, — пишет безжалостный Корменен, — что же касается порядка в мыслях, это последнее, что заботит клубного оратора, потому что здесь редко у кого рождается больше одной мысли». Итак, клубное красноречие «очень беспорядочное, очень нетерпимое, очень напыщенное и совсем не красноречивое»; «у него, вероятно, есть достоинства, но полагаю, что оно их скрывает; возможно, оно подражает каким-то образцам, но мне они неизвестны». После чего заключает: «Да здравствует красноречие под открытым небом, красноречие О’Коннела; поговорим же о нем!»