Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вы позволите мне называть вас Лео? — крикнула она.
Я кивнул.
Вайолет повернулась, поднялась на несколько ступенек вверх и снова остановилась на полпути.
— Билл очень вас любит, — нерешительно произнесла она, подбирая слова. — Понимаете, я уезжаю. И мне было бы приятно знать, что вы с ним рядом.
Я снова кивнул. Вайолет поднялась еще на две ступеньки, положила мне руку на плечо и сжала его, словно желая, чтобы я непременно поверил ее словам. Она стояла так несколько секунд, не шевелясь и глядя мне прямо в глаза.
— Какое у вас замечательное лицо, — наконец сказала она. — Особенно нос. У вас удивительно красивый нос.
Прежде чем я сумел хоть как-то отреагировать на этот комплимент, она повернулась и побежала вниз по лестнице. Внизу хлопнула входная дверь.
В тот вечер и еще много вечеров подряд, перед тем как почистить зубы, я внимательно рассматривал в зеркале свой нос. Я крутил головой и так и сяк, пытаясь увидеть себя в профиль. До этого я в жизни даже не задумывался о том, какой у меня нос, относился к нему скорее критически и ничего хорошего в нем не находил. Но отныне эта штука, торчащая у меня посередине лица, изменилась раз и навсегда, изменилась благодаря словам очаровательной молодой женщины, которая каждый день смотрела на меня с портрета на стене.
Билл попросил меня написать для выставки что-то вроде очерка или эссе. Мне никогда не приходилось писать о художнике-современнике, и для меня это был первый опыт, а о Билле никто никогда не писал, так что и для него это был первый опыт. Я назвал очерк "Многоликое "я". С тех пор его много раз переводили на разные языки и переиздавали, но тогда эти двенадцать страничек были для меня, прежде всего, данью дружбы и преклонения перед талантом художника. Каталог печатать не стали, а мой очерк наскоро сброшюровали и просто вручали посетителям на входе. Я писал почти три месяца, урывками, в промежутках между семинарами, заседаниями кафедры и проверкой студенческих работ, просто занося на бумагу мысли, которые после занятий вдруг приходили в голову где-нибудь в вагоне метро. Берни хорошо понимал, что даже если Биллу и его картинам удастся прорваться сквозь засилье минимализма, все равно без поддержки критиков не обойтись. Так что я, главным образом, упирал на то, что Билл в своем творчестве идет от исторической традиции западноевропейской живописи, коренным образом ее переосмысляя, причем принципиально иным способом, чем все его предшественники — модернисты. Всякий раз, включая в композицию тень зрителя, художник акцентирует пространство между зрителем и картиной, потому что именно там и происходит подлинное действие. Картина начинает существовать только в тот момент, когда на нее смотрит зритель. Но пространство, которое в этот момент занимает зритель, принадлежит еще и художнику. Таким образом, зритель как бы встает на место художника, он смотрит на автопортрет, но видит не мужчину, чья подпись стоит в правом нижнем углу, а женщину. Женские образы в живописи традиционно служат для создания эротического напряжения, которое пробуждает в любом, кто смотрит на холст, мужчину, снедаемого жаждой обладания. История знает множество великих мастеров, пытавшихся сломать подобный стереотип восприятия: это и Джорджоне, и Рубенс, и Вермеер, и Мане, но, насколько мне известно, ни один художник мужеского полу не заявлял в открытую, что женщина на картине — это он сам. На эту мысль меня натолкнула Эрика. Как-то вечером она сказала:
— В каждом из нас есть мужчина и женщина. В конце концов, мы все рождены от отца и матери. Когда я смотрю на картину и вижу красивую женщину, вижу ее тело, то одновременно чувствую себя и тем, кто смотрит, и той, на кого смотрят. Эротизм возникает в тот миг, когда я представляю себе, что я — мужчина, который смотрит на меня. Так что либо этот момент раздвоения присутствует, либо вообще ничего не происходит.
Эрика изрекла это, подняв глаза от абсолютно недоступного для понимания труда Жака Лакана, который как раз читала. Она сидела на кровати в ночной рубашке с глубоким вырезом. Небрежно забранные назад волосы открывали нежные мочки ушей.
— Благодарю вас, профессор Штайн, — церемонно ответил я и положил руку ей на живот. — Слушай, неужели там правда кто-то есть?
Эрика опустила книгу, притянула меня к себе и поцеловала в лоб. Она была на третьем месяце, но мы пока никому не говорили. Ранний токсикоз, с тошнотой и слабостью, был уже позади, но Эрика за эти месяцы очень переменилась. Она то лучилась от счастья, то едва сдерживала слезы. Она и раньше не могла похвастаться ровностью нрава, но теперь ее настроения сменяли друг друга, как погода осенью. То она за завтраком рыдала в три ручья, потому что прочла в газете статью о злоключениях четырехлетнего сиротки по имени Джой, которого гоняли из одной приемной семьи в другую. То вдруг среди ночи просыпалась, захлебываясь от рыданий, потому что ей приснилось, что она оставила нашего малыша на пароходе, он уплыл, а она осталась на пристани. А однажды, придя домой, я обнаружил жену в гостиной на диване — по ее щекам градом катились слезы. Я спросил, что случилось. В ответ она шмыгнула носом и произнесла:
— Знаешь, Лео, жизнь — такая печальная штука. Вот я сидела и думала, как же все это грустно.
Эмоциональные и физиологические перемены, происходившие с Эрикой, нашли свое отражение и в очерке, который я писал. Тело Вайолет, которое на картинах то наливалось жизненными соками, то словно высыхало, напрямую говорило о деторождении и связанных с ним преображениях. Наверняка среди фантазий, возникающих в мозгу зрителя-художника при взгляде на натурщицу, была и мысль об оплодотворении. В зачатии, когда два начала, мужское и женское, сливаются воедино, двойственность присутствует по определению. Прочтя этот кусок, Билл с ухмылкой покрутил головой, потом поскреб заросшую щеку, все молча, не говоря ни слова. Я был уверен в правильности своего предположения, но все равно с замиранием сердца ждал, что он скажет.
— Здорово, — произнес Билл. — Просто здорово. Правда, сам я обо всем этом как-то не очень задумывался…
Он вдруг замялся, а потом, после короткой паузы, заговорил снова:
— Мы пока никому не говорили… Люсиль на третьем месяце. У нас год ничего не получалось. И все время, пока я писал Вайолет, мы с Люсиль мечтали о ребенке.
Когда я рассказал ему про Эрику, он просиял:
— Знаешь, Лео, я всегда хотел детей, много детей. Мне нравится представлять себя отцом огромного количества детишек. Пусть их будут сотни или даже тысячи. Я уже сколько раз думал, вот брошу все и начну колесить по свету, народонаселение увеличивать, а? Как думаешь?
Я расхохотался, но это неуемное желание Билла плодиться и размножаться надолго застряло у меня в памяти. Он мечтал заселить собою, ни много ни мало, целую планету!
В разгар вернисажа Билл вдруг куда-то исчез. Мне он потом объяснил, что пошел в бар "Фанелли" глотнуть виски. Весь вечер на него было больно смотреть, особенно когда он, стоя под табличкой "Не курить", жадно затягивался сигаретой и украдкой стряхивал пепел в карман пиджака, который был ему явно мал. Берни всегда умел собрать достойную компанию. Гости с бокалами шампанского в руках циркулировали по просторному белому залу и громко беседовали. Отпечатанный очерк стопками лежал на столике при входе. Мне не раз приходилось представлять доклады на конференциях и семинарах, публиковать статьи в журналах, но никогда прежде мои работы не раздавали бесплатно, как листовки. Новизна ощущений занимала меня чрезвычайно, и я с любопытством разглядывал "берущих". Рыжеволосая красотка взяла со стола листочки и погрузилась в чтение первого абзаца, сосредоточенно шевеля губами, что мне, как автору, было особенно приятно, поскольку я увидел в этом доказательство ее неподдельного интереса. Увеличенные страницы висели на стене, и кое-кто перед ними останавливался, а один юноша в кожаных брюках, кажется, даже прочел очерк от начала до конца. Джек Ньюман почтил вернисаж своим присутствием и, благодушно-иронически подняв одну бровь, шлялся по залу. Эрика представила его Люсиль, и он битых полчаса не отпускал бедняжку. Я несколько раз смотрел в их сторону: Джек наклонялся к своей даме сантиметра на два ближе, чем следовало бы, и что-то говорил. Два брака и два развода не отбили у него охоты к общению с прекрасным полом, а неистощимое остроумие с лихвой возмещало более чем сомнительные внешние данные. Джеку в голову не приходило стесняться своих многочисленных подбородков, объемистого живота и коротеньких ножек, и его пассии, судя по всему, тоже ничего не имели против. Я десятки раз видел, как он ухлестывал за совершенно сногсшибательными дамочками и неизменно добивался успеха. Его главным оружием были изысканно отточенные комплименты. Вот и сейчас, наблюдая за движением его губ, я мог только догадываться, на какие перлы сподвигла его Люсиль. Перед уходом, когда Джек подошел ко мне прощаться, он поскреб подбородок и, глядя мне прямо в глаза, спросил: