Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Много дали мне наблюдения над посетителями петербургских трактиров, — сказал Достоевский. — Прелюбопытные встречались в трактирах типы. Приглядишься к какому-нибудь из таких трактирных посетителей, побеседуешь, и вдруг раскроется перед тобой такое, что дух захватит, похолодеешь весь, замрешь, а случайно встреченный собеседник рассказывает без остановки, выворачивает перед тобой такие глубины души, которые никакая фантазия писателя, пожалуй, и придумать не сможет».
В Столешниках однажды шел разговор о какой-то статье, затрагивающей творчество Достоевского. Присутствовавший при беседе Опочинин заметил:
— Поражающим было социальное самосознание Достоевского. Много раз мне приходилось замечать, как Федор Михайлович весь вскипал, когда дело касалось творчества писателей «белой кости». Ему было чуждо так называемое «дворянское житье». Он не раз подчеркивал: «Мы ведь пролетарии, и у нас другое, резко отличное чувство и понимание жизни, не такое, как у дворян!» Это, видимо, во многом определяло личные взаимоотношения Федора Михайловича с его литературными сверстниками, представителями блестящего периода нашей литературы. Вместе с тем Достоевский преклонялся перед гением Пушкина.
Я был довольно близок с Федором Михайловичем в период, когда он приехал в Москву на открытие памятника Пушкину и произнес свою речь, — рассказывал Опочинин. — Широко известен отклик нашей общественности на эту речь, хорошо известны подробности реакции слушателей на нее. Знаменательно было другое: как менялось лицо Федора Михайловича, какие внутренние переживания отражались на нем, когда кто-нибудь заговаривал с ним об этой речи. Видимо, это было для Федора Михайловича не простым выступлением на официальном собрании, посвященном памяти великого поэта. Оно затрагивало сердце Федора Михайловича. Самое малейшее прикосновение к нему причиняло ему чрезвычайно болезненные ощущения.
— Если бы Мережковский хоть краешком уха слышал рассказы Опочинина о Достоевском, он многое бы не написал в своей работе, многое изложил бы по-иному, с иных точек зрения, — сказал как-то Гиляровский.
В памяти Опочинина сохранилось множество занимательных сведений, небезынтересных для истории русской культуры.
— Разве мы настоящие писатели, — обмолвился как-то в беседе в Столешниках Опочинин. — Мы, — обвел он взглядом сидящих за столом своих соратников по «Московскому листку» — Мясницкого, Пазухина и удобно расположившегося в большом кресле писателя и газетчика Василия Ивановича Немировича-Данченко, — только удобрительный материал для будущих щедрых литературных урожаев. Мы, конечно, вносим свою лепту в общее развитие литературы. Вклад наш, вероятно, не особенно значителен, и вряд ли позднейшие поколения станут его внимательно рассматривать и тем более изучать, но мы все-таки его делали, и делаем искренне, добросовестно и с хорошими, чистыми намерениями.
Может быть, своей работой мы в какой-то мере отвечаем на настоящие литературные запросы общества. Мне обидно слышать, что мы только поставщики чтива и больше ничего. Мне через мои писания хочется научить читателей быть добрей, честней, чище, благороднее! Я к этому стремлюсь всеми своими силами и возможностями. Другое дело, насколько мне и моим друзьям-писателям это удается, но я пишу честно.
— Все может быть, а может быть, не может, — полушутя-полусерьезно бросил Гиляровский.
— Я тоже своими романами хочу читателей приучить к благородным и честным делам, — вставил В. И. Немирович-Данченко.
Иногда, правда, довольно редко, в Столешниках появлялся Николай Михайлович Ежов. Он не был связан с этими писателями дружескими узами, просто писал когда-то в тех же журналах, что и они.
Ежов производил впечатление кем-то и чем-то незаслуженно обиженного человека, болезненно переживающего такое к себе отношение. Некоторая заносчивость, внешняя угрюмость и высокомерие чувствовались в отношениях Ежова не только к молодежи, но и к сверстникам.
Удивил Ежов не только Столешники и Москву, но и множество других читающих людей своими воспоминаниями о Чехове, которые вызвали резкое возмущение всех, кто знал Антона Павловича. С гневными статьями выступил против Ежова А. В. Амфитеатров.
— Черт попутал, — сказал о Ежове Гиляровский. — Забыл, что молод был и это время вместе с нами переживал.
Заходил в Столешники Александр Васильевич Круглов, уроженец, как и Гиляровский, северных мест России. Он жил литературным трудом, знал многих писателей, с некоторыми дружил. С Гиляровским Круглова связывала совместная работа в московских редакциях, где они часто встречались.
Круглов внешне производил несколько старомодное впечатление, воспринимался вне основной линии развития современной литературы; молодежь причисляла его к старикам. Но общей манерой держаться, чутким вниманием к явлениям современной литературы Круглов заслужил почтительное к себе отношение.
— Размеры дарования каждого из нас, пишущих, можно и должно оценивать по-разному, но Александр Васильевич честный литератор и всегда с достоинством держит перо в руках, — говорил о Круглове Гиляровский, для которого занятие литературой почиталось благороднейшим делом, требующим особой ответственности.
В основном Круглов работал в Москве, хотя много лет жил в Петербурге и других городах. В закатные годы своей жизни Круглов более или менее обстоятельно обосновался в Москве, заглядывал в Столешники, чтобы вспомнить ушедшие дни литературной молодости. За долгую жизнь он написал много рассказов и для взрослых и для детей, пробовал перо в различных видах литературы.
В это же почти время мне пришлось столкнуться в Столешниках еще с двумя людьми, которые хорошо знали Чехова и неизменно в беседах вспоминали о нем. Это Вукол Михайлович Лавров и Виктор Александрович Гольцев.
Лавров был редактором-издателем единственного в то время толстого московского журнала «Русская мысль». На издание «Русской мысли» Лавров истратил миллион рублей, полученных им от отца, елецкого торговца хлебом. Это был грузный, раздражительный на вид, быстро состарившийся человек, привыкший к всеобщему вниманию и не терпевший возраженией. Он считался лучшим переводчиком с польского, и его переводы Генриха Сенкевича и Элизы Ожешко считались безупречными. В современной ему русской литературе Лавров более всего ценил Г. И. Успенского, А. П. Чехова, В. Г. Короленко, почитал М. Е. Салтыкова-Щедрина. Он гордился тем, что печатал в «Русской мысли» под псевдонимом статьи вернувшегося из Сибири Н.