Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С одной стороны комнаты в ряд стоят коробки, в основном с подделками дизайнерских вещей, которые сейчас крайне бесполезны. Перед глазами клубы пыли, а от осознания моего нынешнего положения в голове полная неразбериха.
Мне 23 года, и я живу с отцом, потому что не могу заниматься любимым делом. И неважно, сколько раз мне еще предстоит проверить почту в ожидании письма с извинениями за ошибочное увольнение, оно всё равно не придёт.
Чёрт, забыла! Надо написать Тревору, что я в порядке. Вытаскиваю из заднего кармана телефон, открываю окошко набора сообщения и вот незадача!
Нет сети. Быть не может!
Я могу позвонить ему с городского, но в таком случае не удастся избежать долгого разговора, который в очередной раз напомнит, как низко я пала.
Швыряю современный и такой бесполезный сейчас гаджет на прикроватную тумбу и удобно устраиваюсь на подушке в ожидании сна. Может быть, проснувшись, я пойму, что это всего лишь дурной сон, и я не облажалась со своим будущим и не вернулась туда, откуда начала.
На абсолютном нуле.
— Шай.
Раскатистый голос проникает в моё туманное состояние полусна.
— Хм-м-м? — еще больше зарываясь в подушку, мямлю я.
— Голодна? — я мгновенно узнаю нотки беспокойства в голосе. — Ужин готов.
Глаза тут же открываются.
А-а-а-а, да, чёрт, я дома.
Мой разум просыпается, а вслед за ним и желудок. Я переворачиваюсь на спину и потягиваюсь.
— Встаю.
— Спускайся, а то всё остынет, — звук шагов по паркету раздается в прихожей.
Вот вам и пробуждение от кошмара. Зеваю, ещё раз потягиваюсь и замечаю, что солнце уже прячется за деревьями, отчего линия горизонта играет розовыми и пурпурными оттенками.
Я доползаю до кухни и сразу же чувствую великолепный запах гриля, от которого слюнки текут. Если папа и делает что-то так же хорошо, как строит прекрасные дома, так это жарит мясо на огне.
Со всей грацией неандертальца на тарелку выложен стейк размером с мою голову, а рядом с ним запеченный картофель.
— Пахнет вкусно, — я беру бокал, наполняю его водой из-под крана, а после устраиваюсь там, где всегда сидела будучи ребенком.
Место в конце стола, где всегда сидела мама, кажется, немного запылившимся, а вот моё место и место брата, что напротив, вроде нет-нет, да и использовались.
Он ставит тарелку передо мной.
— Ешь.
Я смотрю на огромную порцию, которой можно было бы накормить целую семью, а желудок снова урчит.
— Постараюсь.
Папа садится рядом с такой же тарелкой и бокалом холодного пива, но не сводит своих голубых глаз с меня.
— Ты худая, — он жестом указывает на мою тарелку.
Я лишь закатываю глаза и беру вилку.
— Можно подумать, быть худой плохо.
— Тебе вряд ли удастся пережить здесь зиму, — с этими словами он кладет в рот кусочек картошки в сырном соусе и беконе.
— Я не планирую оставаться здесь так долго, — но едва слова срываются с уст, мне уже хочется забрать их назад.
Не хочу снова ругаться с отцом, но ему всегда удается разбудить мою худшую — скандальную натуру.
Он стискивает челюсть.
— В любом случае этим костям не помешает немного мяса, — отвечает он с набитым ртом.
Бесполезно объяснять, что я медийный человек, и внешность для меня крайне важна. Во-первых, папе всё равно. Во-вторых, я никто иная, как дочь горного человека, который постоянно поедает стейки.
Мы едим в полной тишине, я отправляю в рот кусочек за кусочком, жую и проглатываю, а параллельно осматриваю комнату на предмет наличия в ней жизни. Но, увы, всюду вижу лишь смерть. Вот мама, склонившись, сидит за обеденным столом в своем кресле, её кости проступают сквозь ночную рубашку, а слюни текут по груди. А папа именно там, где сейчас, склоненная голова, в руках полупустая бутылка бурбона, а она всё сидит, смотрит в пустоту мертвым взглядом, но при этом всё понимает.
Я заставляю себя выкинуть эти воспоминания из головы ради хороших, например, как мы с братом бегаем у мамы под ногами, прячась в подол её юбки, в то время как она жарит хлеб и подогревает самые вкусные в мире бобы. Любовь к семье витала в воздухе подобно запаху её истинно американской стряпни. Она объединяла нас, и как только её не стало, не стало и нас. Отец ушел с головой в работу, брат замкнулся в себе, а мне не удалось преодолеть это до сих пор.
До сих пор не удалось убраться из этого дома.
Я безумно люблю её, и, кажется, что воспоминания о её последних днях — единственное, что остается здесь.
Несколько часов в этом доме, и даже моя кожа начинает молить о побеге.
— Не хочешь рассказать, что произошло?
— Не особо, — я беру очередной кусочек, надеясь, что он не станет давить.
— Видел выпуск новостей, Шай, — он пожимает плечами, словно в этом нет ничего такого. А это всё потому, что они вырубили камеру раньше, чем я дала Лифу в глаз. — Да, ты застыла. Бывает. Не думал, что за это увольняют.
Я избегаю его взгляда, гоняя еду по тарелке.
— Да, ну… Не стоит смешивать чувства и выпуск новостей. Я облажалась.
В комнате слышно лишь то, как мы едим. Я разглядываю кухню, предпочитая не видеть возможного разочарования на его лице.
Звук упавшей в тарелку вилки отвлекает меня от цветных кукол качина, что стоят в ряд на подоконнике у раковины.
— У тебя есть план?
Я киваю.
— Позвоню нескольким знакомым и узнаю, где сейчас требуется персонал.
Он смеется, но вовсе не по-доброму.
— Тебя всегда всё не устраивало, — бубнит он.
М-да, потребуется нет так много времени.
Я вытираю рот, делаю глоток воды и, откинувшись, начинаю:
— Подозреваю, я должна быть впечатлена тем, что ты поднял эту гребаную тему аж через целых пять минут.
— За языком следи.
— Мне двадцать три, мой язык и то, что я им делаю, больше тебя не касается.
— В моем доме ещё как, блин, касается.
Я скрещиваю руки на груди, чувствуя, как от раздражения закипает кровь.
— А, то есть «блин» — это нормально, да? Тогда можно мне список допустимых ругательств, чтобы я ненароком не обидела твою тонкую душевную организацию, пока буду здесь.
Он рычит и опускает подбородок. На универсальном языке тела Нэша Дженнингса это означает: «разговор окончен». Он делает глубокий вдох, сулящий мне угрызения совести.
Чёрт, единственное, чем мы всегда занимались, это ругались. Мама считала, причина в том, что мы слишком похожи, и это выбешивало нас даже больше, поэтому ругань не преращалась.