Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она слышит, как взбалтывает ее кишки. Видит сквозь потолок веранды так, будто тот стал стеклянным. Накрап птиц рассеивается в безоблачном небе, раннее утро или конец дня, определить она не может; небо наконец подернуто лавандовым, цвет спокойно отплывает (что за дурацкое место, куда запереть ее жизнь!) так, что остается лишь яркость, белизна едва подсиненная, от синевы становится белее, посередине ее Мод, говорит с распознаваемого и измеримого расстояния, голос ее – приглушенный возглас ликования Элизабет.
Лицо Мод почти касалось лица Элизабет, когда она звала ее. Сиделка говорила:
–Она испачкалась.
–Знаю,– ответила Мод.– Помогите мне ее обмыть. Помогите мне обмыть мою дорогую.
Полин вышла на веранду вслед за Мод.
–Позвоню врачу.
Сиделка покачала головой. Мод произнесла:
–Лучше перенести ее к ней в комнату. Позови, пожалуйста, Джона.– Мод держала Элизабет в объятиях, щека к щеке. Глаза Элизабет пристально смотрели мимо нее.
Полин сказала:
–Мод, бедная моя Мод! Может, лучше…
–Не лучше,– заявила та. Кто-то сдержанно постучал в сетчатую дверь.– Джон? Вы не могли бы мне помочь?
Аллан все еще вглядывался сквозь сетку в смазанные фигуры за ней.
* * *
В нью-йоркском кинотеатре Оливер посмотрел «Доктора Нет»[156] со своей подругой Джолли; Полин, уйдя от него, ужалась в его соображениях. Оставив Присциллу за старшую в галерее, Айрин навещала молодого художника у него в мастерской. Фиби одна лежала на больничной кровати, а родители ее ждали в комнате для посетителей: Луиза – в кресле, Оуэн – стоя у окна.
Наутро Баррингтон Прюэлл и его компания снялись с якоря в Харуичпорте на Пустынную гору, затем в благоприятных условиях обогнули мыс Мономой. Когда поворачивали на норд, паруса им раздувал крепкий попутный ветер – жаркий, гнавший в пункт назначения с неприятной скоростью. В насупленной праздности команда горбилась на своих постах, рулевой едва касался штурвала, ни они, ни пассажиры не потели и не дрожали в теплом свежем воздухе.
Пешком до станции было все ближе. Хотя лежала та в нескольких милях от центра Саратога-Спрингз, никакого багажа у меня с собой не было, поскольку из Олбэни я здесь всего на день и свободное время у меня имелось. Мимо домов и газонов все меньших размеров, покуда город не остался за спиной, а по обоим моим флангам не оказался неухоженный лес: заросли дуба, клена и березы, обнесенные жесткой порослью виргинского сумаха. Понизу и передо мной распростерлись сенокосные угодья с густой отавой – тянулись до линии холмов потемнее, влажность земли подымалась от них постоянной дрожью. На ходу мне не давал покоя вопрос, практически единственный интересный и до сих пор оставшийся без ответа: как письмо Аллана к Элизабет попало в чужие руки? Уже с билетом, взятым на вокзале, мне захотелось присесть на скамейку из тех, что смотрели на рельсы. На дальнем перроне стоял высокий господин. В этот второй понедельник сентября больше никто на глаза не попадался.
Мужчина был одет как бы к дневному приему в саду – в костюм общепринятого совершенства. Блейзер не вполне темно-синего цвета стекал по его покатым плечам и вяло уроненной правой руке с ничем не прерываемой плавностью. Над разглаженным воротником пиджака виднелось аккуратное кольцо белесой крепдешиновой сорочки, кончики его притянуты друг к другу блеском золота под репсовым галстуком в сливово-оловянную полоску, чей мягкий выступ пресекался золотым зажимом позаметнее над расстегнутой средней пуговицей блейзера. От бережно схваченной талии опадали брюки из горлично-серой фланели с защипами – мои мысленные пальчики щупали их воображаемую мягкость, подтверждаемую той изысканностью, с какой они сламывались в дюйме над манжетами у подъемов буро-янтарных туфель с союзками. В довершение ансамбля мужчина в левой руке держал бледно-желтую панаму с высокой тульей, каковой и обмахивал – так величаво, что поневоле задумаешься, перемешивается ли воздух,– свою невспотевшую голову.
Чуть подаваясь вперед, немного склонившись набок, голова эта выглядела крепкой и гладкой, хотя в подробностях своих – менее чем пригожей: орлиный нос был слишком толст в кончике, расстояние между глазами чересчур мало, губы слишком узки. Едва ли эти недостатки имели значение. Говорят же, что идеально одеваться – такое удовлетворение, какого не способна дать ни одна религия; иот этого человека даже в наших невыразительных окрестностях такое удовлетворение излучалось, как свет от нити накаливания. То, как он нес на себе свою элегантность, подразумевало властную учтивость по отношению к миру вокруг. Казалось, он измышляет само свое присутствие здесь, воображая себя в некоем высочайшем фарсе, поставленном для развлечения знающих друзей и самого себя.
Впечатление это, как выяснилось, содержало в себе толику истины. Несколько дней спустя на обратном пути с похорон мне стало известно, что мужчина, виденный мною на станции,– профессиональный актер, не особенно известный или преуспевающий, если не считать его вторичной карьеры: он появлялся на модных вечеринках как оплаченный статист. Мог обеспечить стильное присутствие, хорошо говорил (или же не очень хорошо), взимал разумную плату. Мне повезло увидеть его за работой – быть может, он ожидал даму, приезжавшую на север поездом, а его наняли ее сопровождать на вечер.
Мне стало легче, когда призрак этот объяснился. Меня он беспокоил больше, чем хотелось это признавать. Тогда мне было двадцатью годами меньше, и, несомненно, моя собственная неуверенность преувеличила воздействие актера. В то время у меня еще имелась надежда, что жизнь естественным путем порождает жизнь, что смерть, как бы опустошительны ни были все эти утраты, живым можно превозмочь или обойти, если только сами они остаются живы. Пусть было мне известно, что Морриса никогда не удастся заменить, расчет был на то, что память о нем раньше или позже сплющится, выживет лишь как напоминание о том времени, какое безопасно можно назвать прошлым.
Думалось, иными словами, что я всегда сумею оправиться. Для меня лишь началось постижение того, что мертвые остаются вековечно присутствовать средь нас, принимая облик ощутимых пробелов, которые исчезают, лишь когда мы, как нам и полагается, принимаем их в себя. Мы принимаем в себя мертвых; заполняем их пустоты нашим собственным веществом; сами становимся ими. Живые мертвые не принадлежат фантазийной расе, из них состоят насельники нашей земли. Чем дольше мы живем, тем многочисленней те манящие дыры, какие смерть открывает в наших жизнях, и тем больше мы добавляем к смерти внутри нас, пока наконец не начнем воплощать собою нечто иное. И когда мы в свой черед умрем, те, кто нас переживет, воплотят в себе нас, нас целиком, наши индивидуальные «я» иту толпу мертвых мужчин и женщин, которую мы в себе носили.
Умирает ваш отец: вы слышите, как в легких у вас эхом раскатывает его хохот. Умирает ваша мать: ввитрине ловите свою нахохленную походку, как у нее. Умирает друг: вы принимаете его позу перед ждущей камерой. За этими внешними знаками мы подхватываем слабости, дары, неосуществленные неудачи и успехи тех, за чьею смертью мы наблюдали и наблюдали.