Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Почему народ решил, что приемник должен ответить благодетелю черной неблагодарностью?
Да потому, что сам бы (если усреднить и обобщить) повел бы себя именно так! Получалось, что, голосуя за нового президента, народ как бы изначально видел в нем затаенного лгуна и подлеца.
Народ хотел, чтобы его новый внезапный любимец мстил (чем свирепее, тем лучше) своему предшественнику, не допуская мысли, что тот вполне искренне целовал руку благодетеля, умильно на него смотрел. Что, наконец, он может просто-напросто обидеться на народ за такие ожидания. Может начать мстить ему, народу, а отнюдь не предшественнику, за его, народа, гаденькие надежды, за то, что он, народ, вознамерился переложить на его плечи то, чего сам сделать не захотел, точнее (как это часто случается с народом) струсил.
Когда Никита сказал об этом Савве, тот ответил, что во все века народ(ы) ведут себя только так и не иначе. Как в равновесные, так и в пунктирные времена. Просто в пунктирные, пояснил Савва, всевозможная мерзость приобретает более естественный, натуральный характер, то есть сама жизнь протекает внутри мерзости, как река внутри свалки. Почему народ не поверил Иисусу Христу, спросил Савва и сам же ответил, потому что Иисус Христос не захотел стать царем, имея все к тому основания. Почему народ поверил Лжедмитрию, продолжил Савва и сам же ответил, потому что тот захотел стать царем, не имея к тому ни малейших оснований. Народ всегда желает получить то, сделал вывод Савва, чего не заслужил, не заработал, на что не имеет ни малейшего права. Конечно, сказал Савва, можно назвать это святой простотой, но эта та простота, которая хуже воровства. Самое, однако, печальное, подвел итог Савва, что Иисус и Лжедмитрий закончили одинаково, хотя, конечно, это несопоставимые величины.
…Мысли о воровской «простоте» — вот, оказывается, на чем зиждится любовь народа к новому президенту! — не давали покоя Никите. Он решил поговорить об этом с отцом Леонтием — настоятелем влепленного в многоуровневую бетонную развязку храма на Пресне.
Тот как раз в дорожной черной кожаной рясе, в овальном, как яйцо динозавра и непроглядном, как если бы это яйцо спеклось в антрацит, пластиковом шлеме усаживался на свой хоть и несколько устаревшей модели, но вполне добротный и ухоженный «Harley-Davidson», ошибочно принятый некогда пожилой дурной прихожанкой за «мерседес». С прямой спиной отец Леонтий откинуто летал на нем, как черная божественная птица, штопором протыкаясь сквозь любые пробки, никогда не опаздывая на службу. Иногда он поднимал вверх никелированный руль и тогда летел на мотоцикле, как на андреевском кресте, грозно возвышаясь над приземистыми малолитражками.
Никита задал свой вопрос, глядя в ничего не выражающую антрацитовую шлемную сферу. Почему-то Никите подумалось, что именно такие лица должны быть у судей на Страшном Суде.
Отец Леонтий снял шлем, потому что отвечать сквозь шлем было невозможно. Пока еще он не был судьей, а Никита — подсудимым на Страшном Суде.
Никите нравилось беседовать с отцом Леонтием. Иногда у него возникало ощущение, что он беседует с Саввой, но — улучшенным, неизмеримо более добрым и терпимым, а главное, не одолеваемом разрушительными комплексами переустройства мира, насильственного приведения его к порядку и счастью.
Отцу Леонтию было чуть за тридцать. Он не важничал, не давил паству авторитетом и богословским знанием, не загонял (в отличие от Саввы) собеседника в лабиринты логических схем, из которых выхода либо не было вовсе, либо был, но единственный, к которому Савва подгонял собеседника хворостинкой, как скотинку.
Отец Леонтий беседовал с каждым (а в «развязочную» внутрибетонную церковь похаживали хоть и разные, но далеко не простые люди) так, что каждый (простой и не простой) собеседник понимал (воспринимал) суть и смысл сказанного. То есть, если уподобить прихожан работающим по разным программам компьютерам, отец Леонтий являлся истинным мастером по персональным software, адаптирующим эти самые программы под основополагающие (hardware), провозглашенные в Евангелии принципы бытия.
Он был (по крайней мере, внешне) чужд разного рода регламентирующих догматов, а потому сам облик его — откинуто летящего с прямой спиной в кожаной рясе на черном же с надраенными стальными деталями «Harley-Davidson» — внушал почтение к Господу, в команде которого находилось место для таких парней.
Никита подозревал, что внутри бетонного неба прорастала какая-то новая церковь — иной жизни, людей, отпавших если не от самого Господа, то от Его Промысла, но еще окончательно не потерянных. То были люди уставшие умом, изнуренные (облученные) информационными потоками (частиц), утомленные воображением (клипами). Люди, решительно не готовые ходить к обедне, когда сказано «иди за мной», жертвовать на монастырь, когда сказано «отдай все». Зато готовые воспринять последнюю конечную (выводящую Господа за скобки мироздания) истину: после смерти нет ничего — ни рая с вечным блаженством, ни ада с вечным страданием, ни Страшного Суда, ни черного туннеля, по которому летит душа, не ослепительного, исполненного любви и смысла света, к которому она летит, ни самой души.
Ничего этого нет.
Потому что после смерти не может быть ничего.
И вот с этими-то, повисшими посреди черной пустоты на тончайшей ниточке даже не веры, но некоего фантомного пост-, ост- (в смысле — остаточного) верия людьми отец Леонтий беседовал о вечных истинах, главной из которых был Бог, точнее Его любовь ко всем, включая повисших на тонких ниточках посреди черной пустоты и даже сорвавшихся с этих самых ниточек и летящих сквозь эту самую черную пустоту в никуда (в ноль, как говорили в конце XX века в России молодые люди).
«Чем менее человек уверен в себе, — ответил Никите отец Леонтий, — чем менее укоренен на пути добродетели, тем более высокие требования предъявляет он к окружающему миру, народу, Господу Богу. Ты не поверишь, — понизил голос, — но даже… и к самому врагу сущего, вору души за его непоследовательность, медлительность в инсталляции, — отец Леонтий не чурался новомодных англицизмов, — зла в мир. Последнее дело, — покачал головой, — оправдывать собственную слабость несовершенством Господа и Промысла Его, проецировать это на жизнь в целом и свое в ней место, равно как и: государство, правительство, общественную систему, родителей и так далее. Предъявление претензий к народу — грех, как всякое преумножение суетности, беспокойства, неуверенности, но главным образом пустоты в нашем мгновенном существовании».
Никита подумал, насколько же в таком случае несовершенен и неуверен в себе Савва, который не просто предъявлял к окружающему миру какие-то требования, но еще и стремился во что бы то ни стало привести мир в соответствие с этими требованиями. Вероятно, то была высшая и последняя стадия несовершенства и неуверенности, в сравнении с которой люди, порицающие вора души и врага сущего за бездеятельность, представали вполне добропорядочными и гармоничными гражданами.
«То есть народ прав, — уточнил Никита, — даже когда не прав?»
«Относись к народу одновременно как к своему умудренному жизнью отцу и своему же неразумному малолетнему сыну, — посоветовал отец Леонтий. — Чти его, как отца, наставляй, как сына. В сущности, народ есть ты, а ты есть народ. Поэтому с народом, с государством будет так, как думаешь и поступаешь в этой жизни ты. Эту связь мало кто чувствует и понимает, но она существует. Божественное измерение жизни, — продолжил отец Леонтий, — заключается в том, что она такова, как думаешь о ней ты. Если ты видишь в ней Бога — Он там, и жизнь светла. Если нет, Его нет, и она сумеречна. Суть веры в том, что ты сам творец своего мира. Суть свободы, которую предоставил нам Господь, в том, что Он никому не навязывает Себя, а предлагает каждому свободно к нему присоединиться на условиях, которые каждый определяет для себя сам, увидеть Его в себе, сделаться Его частицей. Мир, — строго посмотрел на Никиту отец Леонтий, — стоит на одном-единственном ките. И этот кит — Господь».