Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Владыка Филофей сам позвал к себе Григория Ильича. В Архиерейских палатах он всё-таки перебрался в митрополичью келью — келью, где умер Иоанн. Филофей почти ничего здесь не изменил, только на столе теперь лежали другие книги, а под киотом, обозначая место смерти Иоанна, стоял лёгкий раскладной аналой-про-скинитарий с негасимой свечой. Сейчас за столом владыки расположился князь Пантила Алачеев, Панфил. Владыка зимой обучил его грамоте; шевеля губами, Пантила сосредоточенно читал рукопись. Григорий Ильич узнал страницы — это был его труд об остяках.
— И я прочёл твоё сочинение, Гриша, — сказал Филофей. — Присядь.
Владыка сидел на лежаке. Новицкий опустился напротив на скамейку.
— Чи сподобалося тоби, како выкладэно?
Филофей улыбнулся.
— Я господа благодарил, что дал мне тебя в сподвижники, Гриша.
— Нэ хвалы мэнэ, — Новицкий покачал головой, желая непредвзятости.
Сочинение его заняло почти сто листов скорописью. Григорий Ильич разделил текст на главы, а главы — на параграфы, и предварил своё писание длинным посвящением Матвею Петровичу, который и повелел ему заняться этой работой, заранее выплатив деньги.
— Знаю, что Матвей Петрович поручил тебе, как Пи-гафетте, наши стези запечатлеть, — владыка, понятно, посмеивался над той важностью, которую Матвей Петрович придавал этой хронике, — но я тебе, Григорий Ильич, поклонюсь, что ты не увлёкся моей персоной. Не во мне ведь дело.
Григорий Ильич и не сомневался, что владыка одобрит его замысел — более обширный, нежели хотел Матвей Петрович. Григорий Ильич взял пример с Ремезова и описал не столько путешествия владыки, сколько всю Сибирь, которую увидел и узнал. Он рассказал о реках и пространствах, о Камчатке и островах в Льдистом океане, о мамонтах и пушных зверях, о древней чуди и Стефане Пермском, о сибирских ханах и Ермаке, но более всего — об остяках. Какие они. Как живут, как бьют зверя, как ловят рыбу, как возводят жилища и какими законами управляются. Григорий Ильич изложил то, что понял на своём опыте: «Сей народ остяцкой в добре хранит естества закон, и многие его добродетели на том утверждаются. Не слышно между остяками про содеющих кражи, убийства или иные обиды друг другу; однако же, ежели по злоключению какому оное сотворяется, то от жестокой нужды, и таковых лиходеев остяки от среды своей извергают». Свою книгу Григорий Ильич озаглавил «Краткое описание о народе остяцком».
— И про язычество их ты пламенно сказал.
«…тьмой идолобесия издревле слепотствующие…» — в уме повторил Григорий Ильич собственные слова.
— А боле меня поразило сострадание твоё, Григорий Ильич. Хоть ты и приводишь слова Овидия, Овидий боярам нашим не указ. Осудят они тебя за потачку язычникам. А я поблагодарю за милость к ним.
Григорий Ильич и эти свои слова помнил. «Исходят от жилищ своих в дальние страны пустые и леса, промышляют соболей, драгоценных чёрных лисиц, горностая и белок, и всякого потом восхищает богатство одежд из сих зверей, а оных остяк добывает от нищеты и скудости своей в налимьем кожане, в коем в зимнее время лютость тягчайших морозов претерпевает».
— И твоя правдивость, Григорий Ильич, предостой-на. Я вижу мужество сердечное в том, что ты не утаил согрешений остяков: как они детей продают в невольники, как лечиться отказываются, как в многожёнстве погрязли…
Григорий Ильич не забыл своих сомнений, когда зимой при лучине сидел у себя каморке над этими листами и размышлял: говорить или не говорить? Он выбрал истину. И сейчас его жалость к остякам, умноженная сочувствием владыки, возросла втрое — до боли в груди.
— А ты что скажешь, Панфил? — спросил Филофей.
— Я плачу над своим народом, — глухо ответил Пантила.
— Таких сочинений ни про какой язык нашей державы ещё нет, — сказал Филофей. — Я велел монахам переписать его трижды. Одну книгу — Матвею Петровичу, другую царю поднесу, а третью здесь в вивлиофике сохраню.
— Это честь, — преодолевая волнение, признался Новицкий.
— Заслужил, — пожал плечами Филофей. — Петра Лексеича я весной намереваюсь увидеть. Мы с Панфилом как раз в Москву едем. Пока я по делам хожу, Панфил храмы посмотрит, причастится, святыням поклонится.
— Заздрю тоби, Панфыл, — признался Григорий Ильич, представляя, какое впечатление ожидает Пантилу.
— Я за тебя помолюсь, Гриша, — пообещал Пантила.
— Ну, добре… А колы назад будэте, вотче?
— Матвей Петрович везёт. У него тоже какие-то дела в Монастырском приказе у графа Мусина-Пушкина. Обещал к осени вернуться.
— Выходить, цэ лэто не плавати нам до вогуличев?
— Выходит, пропустить придётся, — согласился Филофей. — Я Семёна Ульяныча обнадёжил, что попрошу у государя изволения на достройку кремля. Сие особенно сейчас важно. Сам понимаешь.
Григорий Ильич кивнул. Строительство действительно отвлекло бы Ремезова и утешило в горе. Жаль Петьку, ох, жаль.
— Да, шкодую Вульянычу и родове ево… Зовсим мо-лодий Пэтро був.
— А ты со шведом тем не примирился? С Филиппом Таббертом?
— Ни, — сухо ответил Новицкий.
— Дело твоё, — вздохнул Филофей. — Я про другое хотел сказать. Ежели доведётся с государем говорить, думаю замолвить слово и за тебя, Гриша. Ты же не пленный, чего конца войны ждать? Авось Пётр Алексеич помилует тебя и домой отпустит?
Григорий Ильич был поражён. Он и не надеялся хоть когда-нибудь вернуться обратно в Малороссию — в Батурин или Глухов, в Чернигов или в Киев… Неужто они вообще где-то ещё есть на белом свете? Немыслимо и представить снова там оказаться… И что ему там делать? Там он теперь уже никто. А здесь он первообразное творение видит. Здесь всё в будущем. Здесь вечное воскресенье. Здесь райский сад и Ева ещё без яблока. Здесь правая вера вторгается в непокорную тайгу. Здесь божья брань. А он полковник.
— Нэ трэба, вотче, — тяжело признался Новицкий. — Тут покаянье моё.
Филофей зорко вгляделся в Григория Ильича.
— А помиловать тебя, Гриша, для души Петра Лек-сеича не менее важно, чем для тебя в отчизну вернуться.
— Я вжэ тут врыс в Сибэре, яко дрэво, — твёрдо ответил Григорий Ильич. — Нэ трэба, вотче. Тэпэр моя справа тут.
Стёклышки в оконницах кельи вдруг дружно звякнули. Это на Троицком мысу бабахнула пушка. Орудийный выстрел возвещал о начале ледохода — Иртыш начал лопаться под напором вешних вод из полуденных степей. И ледоход для Григория Ильича тоже стал божьим знамением возрождения.
Огонёк жировой лампады еле озарял измождённые лица. В маленькой землянке полковника Бухгольца собралось десятка два офицеров; они сидели вокруг стола тесно, как святые на иконе. Даже при тусклой лампаде Иван Дмитриевич видел, что половина его командиров поражена скорбутом: на скулах темнели синяки, глаза пожелтели, в волосах запеклась кровь. Однако скорбут лучше плена или гибели. Это сравнение напрашивалось у офицеров поневоле, потому что среди них уже не было поручиков Кузьмичёва и Демарина, лейтенанта Сванте Инборга, капитанов Морозова и Ожаровского, майора Шестакова… Немалые потери для мирного похода в ничейную степь.