Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дело все же не так просто, отвечал Мореев: «Героем мы его не представили, но сам Носуленко дал себе характеристику как пожившего, сознательного революционера».
В поисках компромисса Жезлов предложил, что можно понять участие Носуленко в социал-демократической партии как «стремление выбиться в люди; это черта интеллигента». Савинов тоже считал, что все встанет на свои места, если понять путь Носуленко к большевизму как путь интеллигента, а не рабочего. «Прежде сознательный интеллигент всегда был в оппозиции [царизму], а Носуленко в особенности. Нет ничего странного в том, что он вступил в РКП в 1919, а не в 1917 г.» В 1917 году интеллигенция не была готова к Ленину. Самое главное – Носуленко никогда не был ни анархистом, ни меньшевиком, ни каким-либо другим прожженным врагом большевизма.
Но как тогда понять его «стремления к учительству и их осуществление»? «Это для деревни, а не для рабочего класса», – заметил Стасюк. Мог ли Носуленко симпатизировать народникам? Автобиограф отрезал: «Эсеры влияния не оказывали; попыток к их организации не было».
Большинство соглашалось, что партийная принадлежность Носуленко во время первой революции была неопределенной. Как «сознательный рабочий», он естественно примкнул к той социал-демократической организации, которая была в его городе, но в партийных разногласиях не разбирался. Дореволюционный Носуленко не уяснил себе политический ландшафт полностью. Он мог быть иногда непросвещенным слабаком, но ни в коем случае не врагом. Со временем его пролетарские корни дали о себе знать. «Носуленко до революции в партии не был, – объяснил Холдеев. – Реакция толкнула [его] в культурничество, и он пошел по этой линии дальше, чем следовало бы. Он делит общую участь интеллигенции, но рабочее происхождение влило его в 1919 г. в партию». Конечно, Носуленко терял свой шанс прослыть старым большевиком со стажем с 1904 года, но это было намного лучше, чем быть уличенным в меньшевизме.
Шкляровская, однако, никак не могла успокоиться. Меньшевизм для нее не равнялся формальному членству в партии, мог выразиться и в настроении, быть чертой характера: «В решении вопросов у него было что-то меньшевистское, нерешительное, примиренческое». Воронов продолжил обсуждение характера Носуленко. По его строгому мнению, настрой обсуждаемого был таков, что путь в партию ему был закрыт. Его стремление к компромиссам было постоянным, посредственность – выработанным годами способом действия. С таким характером он уже не мог считаться даже рабочим: «Всегда у Носуленко была любимая серединка. Это уже психология. <…> В Университет он приехал не рабочим. Надо считать его не твердым членом партии, т. к. он не твердый человек. <…> Табельщик – это известная птица». Человек, который осуществляет контроль за своевременной явкой рабочих и их уходом с работы, делает соответствующие отметки в табеле и ежедневно составляет рапорты об опозданиях, должен был симпатизировать соглашателям-меньшевикам. Петрова даже заметила в Носуленко «стремление к личной жизни – мещанству»: «Это уже не революционер. В автобиографии прямо не указал черты своей жизни».
Троцкий писал о таких, как Носуленко: «Параллельно с… процессами в партийном и государственном аппарате чрезвычайно выросла роль особой категории старых большевиков, которые примыкали к партии или активно в ней работали в период 1905 года, затем отошли от партии в период реакции, приспособились к буржуазному режиму, занимали в нем более или менее видное положение, были оборонцами вместе со всей буржуазной интеллигенцией, вместе с нею же оказались выдвинуты в февральскую революцию, о которой в начале войны и не помышляли, были решительными противниками ленинской программы и Октябрьского переворота, но после победы или ее упрочения снова вернулись в партию, одновременно с тем, как буржуазная интеллигенция прекращала саботаж»[523].
В соответствии с природой интеллигенции Мореев нашел в Носуленко «противоречие»: «…Хорош, но колеблющийся. Всегда Носуленко держался серединной точки зрения. Это характерно. Выдержки нет».
«Резкой революционной тактики не было, – согласился Хлюстов. – Вопросы им ставились умеренно-культурно». Холдеев также считал, что в политической пассивности виноваты «обычные интеллигентские шатания»: «Носуленко нельзя упрекнуть в нерешительности, но можно только в медлительности».
Товарищи признали, что «можно впасть в ошибку, не зная подпольной жизни», и так и не решили, как характеризовать Носуленко политически. Ячейка исключила его из университета и послала на производство. Дурную услугу ответчику оказала его заурядность. К тому же, вероятно, товарищи решили перестраховаться. Быть невзрачным интеллигентом без четкой политической ориентации, однако, было в сто раз лучше, чем сознательным меньшевиком.
Наиболее сложным и, видимо, самым запутанным было отношение большевиков 1920‐х к партии, в русской революции всегда выглядевшей главным реальным конкурентом РКП и ее главным соратником в революционных событиях 1917 года, – Партии социалистов-революционеров. Сложность генезиса и структуры ПСР, история бесконечных расколов и объединений в этой партии мало интересовали большевиков, которым была свойственна генерализация отношения к эсерам как к продукту единой идеологии и устава. Нежелание учитывать существование внутри этой партии конкурирующих течений, фракций вполне характеризует большевистскую оптику этого периода – такое свойственно даже политически эрудированным студентам Коммунистического университета. Партию Чернова и Савинкова, Боевой организации и тысяч крестьянских агитаторов ПСР, партию революционного действия, практически отрицающую научный марксизм, но в своей партийной манере такую близкую к большевистской массе (но не к руководству), в РКП принято было воспринимать иначе, чем большинство остальных «мелкобуржуазных» партий.
Эсеры были очень близкими РКП по идеалу, по предпочитаемому образу действий, по отношению к революционному насилию, к идее организованной борьбы и вовлечению в нее беднейших масс, к военным аспектам революции. Но нет более опасного врага, чем родной брат: даже непонятный бундовец, для которого любой говорящий на идише все равно всегда был ближе пролетария с Путиловского завода, вызывал и меньше эмоций, и меньше опасений у большевиков, чем эсер. Во многом, конечно, проблема заключалась в восприятии ПСР как «крестьянской партии» – большевики, продукт городской цивилизации, видимо, с большой опаской относились к популярности эсеров в деревне, которую сама РКП знала плохо и которой очень опасалась. Между тем характер связей эсеров с сельскими массами был неочевиден и, видимо, сильно преувеличивался (в известном смысле есть основания считать ПСР и ее фракции таким же городским феноменом, как и РКП, а ее «сельскость» – стечением обстоятельств 1917–1920 годов и их последующей мифологизацией теми же коммунистами). Тем более ценны для нас исследования большевиками в ходе «чисток» эсеровского прошлого своих членов – через эту призму можно увидеть по крайней мере то, как коммунисты воспринимали эсеров, кого они в них видели и какие человеческие свойства, темперамент, образ действий они им вменяли.
Было бы анахронизмом использовать для анализа автобиографических документов 1920‐х годов тот зловещий образ ПСР, который в итоге сложился