Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мария Александровна и Ярополк были выходцами из семьи самарских купцов. Она училась еще в гимназии, когда решила уйти из семьи в самостоятельную жизнь. Мало что зная, мало что понимая, но твердо, должно быть, веря, что «мы наш, мы новый мир построим…». Работа в ВЧК быстро ее отрезвила, она не чаяла, как вырваться. И спасло ее только рождение дочери…
Марину Ивановну она встречает, будучи уже почтенной матерью семейства, доброй хозяйкой.
Все собрались за большим столом в столовой. Мария Александровна была смущена, угощать ей было нечем, и потому она решила устроить просто русский чай. Добыли бублики, поставили углями самовар. Ярополк читал наизусть поэму «Крысолов». Марина Ивановна внимательно слушала, прикрыв глаза рукой. Окончив чтение, Ярополк спросил, много ли неточностей, он запомнил поэму по копии, полученной от Бориса Леонидовича, но Марина Ивановна ответила, что почти все точно. Потом читала она сама. Степан Спицын, друг Ярополка, пловец, встал на колени перед Мариной Ивановной и поцеловал ей руки, каждый палец отдельно.
– Почему пальцы такие черные? – спросил он.
– Потому что я чищу картошку, – ответила Марина Ивановна.
А у нас на Конюшках она читала «Поэму Конца». Народу у нас никогда много не бывало: квартира была тесная, и потом надо было беспокоить родителей, проходя через их комнату, так что гостей на Марину Ивановну не приглашалось. Да, мне повезло: я слышала не раз, как Марина Ивановна читает стихи. В ту осень и зиму мы часто встречались, но у меня очень мало записей, а память доносит большей частью немые кадры.
Вижу столик, например, за которым мы садились в кафе «Националь», во втором зале слева у окна, и она всегда лицом к выходу, напротив нас, ближе к окну, глядит сквозь тюлевые занавески на улицу, на прохожих и, должно быть, никого и ничего не видит. К нам повернут ее чеканный, острый профиль с короткими завитками волос, выбивающимися из-под маленького берета.
Помню открытую террасу в Парке культуры и отдыха, мы едим мороженое. Терраса выходит прямо на озерцо, по нему плавают белые и черные лебеди, и Тарасенков, пытаясь развлечь Марину Ивановну, что отнюдь не легко, рассказывает всякие смешные истории и анекдоты из жизни писателей. Почему-то анекдоты запомнились, а о чем говорили всерьез, что говорила Марина Ивановна – ничего не осталось в голове, а ведь гуляли мы по многу часов и не молчали же!
Помню еще прогулку: это, должно быть, было на Чистых прудах, деревья уже пожелтели, и желтые листья лежали на воде в пруду. У сходен на приколе стояло несколько лодок, и Мур захотел покататься, но Марина Ивановна запротестовала – ни в коем случае, он утонет, он не умеет плавать! Тарасенков стал уверять, что здесь так мелко, что и воробей пройдет, не замочив хвоста, здесь можно кататься только на плоскодонках, иначе килем зацепишься за дно и веслами всегда загребаешь тину.
– Ну вот, тем более, – проговорила Марина Ивановна, – тина засосет.
Тарасенков предложил покатать нас, но Марина Ивановна сказала, что она не любит воду. Тогда он предложил, чтобы я с ней посидела на скамейке, пока он покатается с Муром в лодке, он брал меня в свидетели, что он отличный пловец и в случае необходимости вытащит Мура, хотя Мур и сам по колено в воде сумеет добраться до берега. Но Марина Ивановна не позволила, Мур сначала должен научиться плавать, потом садиться в лодку. А Мур бурчал, что как он может научиться плавать, когда его не пускают в воду, и Тарасенков обещал будущим летом ходить с ним вместе на Москву-реку и научить его плавать. Но будущим летом Тарасенкову придется «плавать» в Балтийском море, спрыгнув в воду с торпедированного немцами корабля…
Мур, обиженный, сердитый, ушел вперед, размахивая портфелем, с которым ходил в школу. А Тарасенков стал убеждать Марину Ивановну, что Муру надо дать бо́льшую свободу, что будет гораздо хуже, если он начнет ее обманывать, ведь он может, идя из школы с товарищами, кататься на лодке и ей об этом не сказать, на что Марина Ивановна ответила, что она смотрит на часы и знает, когда кончаются уроки, и знает, сколько времени отнимает путь от школы до дома.
Я потом выговаривала Тарасенкову, что зря он это – Муру он все равно ничем не поможет и только огорчает Марину Ивановну. А Тарасенков как-то выговаривал мне: зачем я во время прогулки так далеко ушла с Муром, Марина Ивановна была этим недовольна. Она ревнует Мура ко всем.
И еще мне врезалась в память одна прогулка по Воробьевым горам – да, к счастью, сохранилась и довольно подробная запись о ней. Мы встретились, как всегда, у входа в Парк культуры и отдыха и пошли вдоль Москвы-реки по аллеям, то спускаясь к воде, то уходя в глубь парка.
Парк не был тогда еще весь залит асфальтом, как нынче, и было много заросших тропок, особенно в глубине, в Нескучном, ближе к Воробьевым горам. А Воробьевы горы были не нынешние, Ленинские, с громадой Университета, закованные в бетон, а те, довоенные, где все – от вчера, ничего – от сегодня. Неметеные дорожки, засыпанные листьями, покосившиеся бревенчатые домишки, палисаднички за частоколом в желтых, уже пожухлых осенних цветах, тяжелые черные лики подсолнухов, склоненные под бременем зрелости, – подмосковная деревенька, пригород! Дворовый пес, гремя цепью, облаял нас, и сразу загремели цепи в других дворах, и разноголосый лай растревоженных псов несся нам вдогонку, и мы уходили гуськом по узенькой тропе, обсаженной деревьями, уже почти успевшими облететь.
Марина Ивановна шла впереди в рябеньком пальто вольного покроя, в берете, засунув руки глубоко в карманы, ступая по желтым листьям. Сначала разговор шел о Крыме, я обронила, что была в Крыму, и Марина Ивановна тут же заговорила о своем Крыме, о Крыме одиннадцатого-двенадцатого годов и о Коктебеле, конечно… И были там – и мягкая белая дорога через степь, которая пылила, как старый тюфяк, и каменные толстозадые столбы в кринолинах, ими был отмечен путь Екатерины в Таврию, и пролетка, тарантас, арба, запряженная волами, и египтянка Таиах[90], и Пра[91], и гора с профилем Макса, и, конечно, сам Макс Волошин… И небывалая легкость, беззаботность, безоблачность тех лет, и небывалая синь моря, небывало ясное небо… Жизнь вдруг выдаст от щедрот своих – и поверишь: так будет вечно, так суждено… А потом год за годом, час за часом – расплата, все сполна, по счетам, с лихвою. На том свете с тебя уже не взыщешь!
Я шла сзади и тихонько поддакивала, Марина Ивановна обернулась и, глядя куда-то мимо, сказала:
– Ну, вам еще рано, вы живете в кредит. Ваш час еще придет.
И он пришел, и довольно скоро… А тогда я спросила:
– И за то, что поэт, взыщется?
– Еще бы, три шкуры сдерется!
Она говорила, что единственное место ее – был Коктебель, дом Макса, там она была своя, а потом везде и всюду, всегда – не своя! И в той страшной Москве двадцатых годов, из которой она уехала, – не своя, и в эмиграции – не своя, и здесь теперь – не своя… Если бы ей попасть в Коктебель хотя бы ненадолго, на день, на час… но Макса нет – значит, и Коктебеля нет!.. Страшно, когда человек всегда и везде – не свой. Конечно, поэт всегда не свой… Но ведь поэт еще и человек, и, может быть, прежде всего человек!