Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ты когда-нибудь ездила верхом?
— Нет. Один раз была на скачках. — Гордость Медеи пять к одному, широкая ладонь Барри на талии матери. — А ты?
— Я каталась на пони в Гриффит-парке.
— Вон там, — показала Рина.
Рядом с мусорным контейнером у серого каменного дома лежали раздувшиеся черные пакеты. Рина остановила фургон, Ники выпрыгнула, ткнула в одну из них складной ножик.
— Шмотки.
Они с Ивонной стали передавать мне пакеты через задние дверцы фургончика. Сумки были тяжелей, чем я думала, словно у каждого на дне лежал кирпич. Ивонна легко поднимала их, она была сильная, как мужчина. Ники взмахивала пакетами с раскачкой, отработанным движением.
— Как я устала, — сказала Ивонна, когда мы тронулись с места. — Ненавижу эту жизнь.
Налила кофе из термоса, выпила залпом, опять налила и протянула мне. Кофе был растворимый, слишком крепкий и горячий. Рина выудила из пачки очередную сигарету, зажгла ее, держа, как карандаш.
— Я предупреждала, можно было избавиться. Зачем тебе ребенок? Корова.
Рина Грушенка. Рок-музыка и сленг двадцатилетней давности, «Столичная» со скидкой из «Бар-гейн-Серкус». Черные сорочьи глаза, привычно щупающие аккуратные мусорные контейнеры и урны. Наверняка эти глаза видят даже в темноте, даже сквозь непрозрачные стенки контейнеров. Сейчас на ней серебряное ожерелье из испанских «милагрос», маленьких рук, ног, ладоней. Такие прикалывают к бархатной юбке Девы, молясь перед ней, но для Рины это просто забавные украшения.
— Эй, лопухи! — крикнула она, протискивая фургончик мимо стоящего у обочины старого «кадиллака», рядом с которым два мексиканца опорожняли чью-то урну. Открытый багажник и задние сиденья машины были завалены жестяными банками и бутылками. — Nu, kulaki, dobroutrol — Рина захохотала, широко открыв рот, блестя золотыми зубами.
Они посмотрели на нас без всякого выражения. Фургон громыхал дальше. Рина со своим сильным акцентом подпевала Мику, постукивая в такт кольцом по рулю, двигая головой вперед-назад, словно курица. У нее был сочный голос, хороший слух. Рядом с ней зевала и потягивалась Ники.
— Мне надо как-нибудь заехать на работу, забрать вещи. Вернер в прошлый раз повез меня к себе. — Ники улыбнулась щербатой улыбкой.
— Кнаквурст[55]. — Рина глотнула кофе из своей треснувшей кружки.
— Четыре раза! — пожаловалась Ники. — Я еле хожу.
Вернер, видимо, немецкий бизнесмен, частенько захаживал в «Баварский сад», где Ники работала три раза в неделю, хотя ей еще не исполнился двадцать один год. Кто-то из друзей Рины достал ей фальшивые документы.
— Тащи кнаквурста к нам. Хочу познакомиться.
— Никаких шансов, — рассмеялась Ники. — Как посмотрит на этих сучек, кинется во Франкфурт первым же самолетом.
— Ты просто боишься. Не дай бог, он обнаружит, что ты мужчина, — фыркнула Ивонна.
Они продолжали перекидываться репликами в том же духе, лениво и бесконечно бросая слова, как волны на берег. Я облокотилась о синюю перегородку за передними сиденьями. Пол с другой стороны был засыпан мусором, будто осенними листьями — пустые пачки «Собрания», рекламные листовки на испанском, карманная расческа с черными волосами на зубьях, брелок с голубой резиновой монетницей — если нажать на бока, она словно рот открывает. Я нажимала на них, будто монетница тоже подпевает Мику.
Рассвет поднимался светлой стеной вдоль восточного горизонта, серые облака тронуло пастельно-розовым — неровно, словно небо покрасили губкой. Вместе с погасшими фонарями исчезали все рукотворные детали пейзажа — автострада, дома, дороги, спортивные площадки, — пока не остались только синие холмы, подсвеченные розовым, с красной каймой по вершинам. Это была картинка из вестерна, мне мерещились внизу гигантские кактусы, пробегающие койоты, нагорье Большой Бассейн, Долина десяти тысяч дымов. Я затаила дыхание. Хоть бы здесь всегда было так — ни города, ни людей, только синие холмы и встающее из-за них солнце.
Но солнце поднялось над кромкой холмов, вернуло в кадр переднего окна второе и пятое шоссе, первые машины, потянувшиеся к центру, водителей, поглядывающих в сторону булочной и мечтающих о круассанах, выхватило из темноты и наш фургон.
Мы продолжали подбирать обломки чужой жизни на городских улицах — старую полку, пару сломанных бамбуковых стульев, алюминиевую старушечью палку, пакет разбухших от сырости книг и полную урну футляров кассет, от которых в фургоне еще сильнее запахло плесенью. Я сунула в карман книгу о буддизме и еще одну, под названием «Моя Антония».
Мне нравились эти узкие улочки, холмы, заросшие бугенвиллией, длинные лестницы. Фургончик проехал мимо дома, где жила Анаис Нин, но мне некому было показать его. Мать иногда любила проехаться по Лос-Анджелесу, показывая, где жили писатели — Генри Миллер, Томас Манн, Ишер-вуд, Хаксли. Я вспомнила этот вид на озеро, китайский почтовый ящик. У нас с матерью были все ее книги, мне нравились их названия — «Лестницы в пламя», «Дом кровосмешения» — и ее фотографии на обложках, накладные ресницы, завитые волосы. Была даже одна фотография, где она в птичьей клетке. Кому теперь это интересно?
Мы подъехали к пончиковой, вспугнув стаю голубей на автостоянке. Они взвились перед нами темно- и светло-серым колесом, подхватив крыльями солнечные лучи, уже теряющие нежность. Свежесть исчезала из воздуха. Ивонна осталась в фургончике читать свой журнал. Когда мы вошли, девушка за прилавком терла глаза, выдавливая из них сон, Рина наклонилась над ценниками в своих обтягивающих красных брюках, нарочно дразня бездомных и сумасшедших за соседним столиком, ехидно покачивая грудью и ягодицами. Мне вспомнилась Клер, застывшая на перекрестке, когда оборванец нюхал ее волосы. Мы заказали пончики с повидлом, с кремом, с сахарной пудрой, Рина взяла у девушки кофе.
У двери в пончиковую сидел старик с корзинкой божьих коровок в пластиковых шариках.
— Божьи коровки, — тянул он, — бо-оожьи ко-ро-оовки.
Он был маленький, жилистый, неопределенного возраста, с обветренным лицом. Черная борода и собранные в хвост волосы тронуты сединой. В отличие от большинства уличных бродяг, он не был ни пьяным, ни сумасшедшим. Рина и Ники не обращали на него внимания, а я остановилась посмотреть на красных жучков, копошащихся в пузырьках. Мне ни разу не приходилось видеть человека, зарабатывающего на жизнь продажей божьих коровок.
— Всех тлей в саду поедят, — сказал он.
— Нет у нас никакого сада.
Он улыбнулся. Зубы у него были желтые, но целые.
— Все равно возьми пузырек. Они счастье приносят.
Я дала ему доллар, и он протянул мне божьих коровок в пластиковом шарике, кувыркающихся, как мультяшные тролли в автомате с двадцатипятицентовой жвачкой.