Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Это все словеса, — отмахнулся владыка. — Вот тебе конкретный пример с продавшими меня родителями. Должен я их любить, как заповедано?
— А ты думаешь, что все так просто? Тебе сколько лет было, когда ты в табор попал?
— Пять, по-моему.
— А цыгане тебя зачем купили-то?
— Судя по тому, что к шести годам я уже ловко залезал в форточки, умел попрошайничать и тянуть все, что плохо лежит, то как раз для этого, чтобы стал вором.
— И это единственное, чему тебя научили?
— Ну почему? Отец…
— Стоп! Как ты сказал?
— Отец. То есть, человек, который меня купил.
— Так-так, очень хорошо, продолжаем. А жена у этого человека была?
— Да.
— Как ты ее называл?
— Ну как? Мама, конечно.
— Так чему еще тебя научил отец?
— Жестяным работам. Пригодится, говорил. Всегда кусок хлеба будешь иметь. Я, кстати, неплохо паяю, хотя сейчас это уже никому не нужно.
— А мать чему учила?
— Грамоте, Святому Писанию. Да я понимаю тебя, ты клонишь к тому, что «не тот отец, кто родил, а тот, кто воспитал», что ли?
— Вот видишь, как ты быстро сообразил. Так с какой стати мы рассуждаем тут о биологических родителях, когда вырастили тебя совсем другие люди?
— Ну, что ж, в чем-то ты, может, и прав, — неохотно признал митрополит. — Но не во всем! Не во всем!
— Да я во всем прав! — засмеялся Адам. — Тем более, что мы с тобой рассуждаем примитивно, как крестьяне неграмотные, а не как два образованных думающих человека. Обсуждаем частности — без которых, безусловно, нет и общего, но они все же частности. Не более. А гармония и покой — не в монастырях ищутся, как ты себя ни убеждай и сколько про войну не вспоминай. Если считаешь, что мир плох — делай же что-нибудь, а не уговаривай себя, что спасение в бегстве из мира.
— А может, и в нем?
— Нет, не в нем. Это самообман, которым вы себя тешите. Вы придумали для себя монастырь, мол, мы тут уединимся и будем служить Богу, а не миру, который есть зло и мамона. Кто-то придумывает для себя теории малых дел, мол, буду возделывать свой сад, а остальной мир пусть летит в тартарары — что тоже есть бегство от мира. В общем, никто не хочет делом заниматься, все прячутся, считая, что их не касается все то, что за пределами раковины. А оно касается, к сожалению.
— Да ты, оказывается, революционер! — митрополит нехорошо прищурился.
— Никакой я не революционер, — отмахнулся Адам. — Я скромный маляр-штукатур, который бродит по миру, водит с людьми беседы и пытается убедить их начать размышлять не о куске хлеба насущного — что само по себе, конечно же, вполне уважаемо и даже необходимо! — а о вещах более важных, о которых мы и говорить-то стесняемся, все из себя циников строим, лишь бы не думать. Это мое поприще, которое я для себя выбрал.
Митрополит хитро прищурился.
— Хорошее поприще, — сказал митрополит, и так это сказал, что сразу стало понятно что ничего хорошего он в этом поприще не видит. Он тяжело встал и, уже дойдя до двери, обернулся и сказал:
— Вредный ты человек, маляр. Ненужный. Дай нам жить так, как мы хотим, а не так, как ты считаешь правильным.
И, не дожидаясь ответа, вышел.
А наутро пришла полиция, проверила наши документы, и радостно заявила, что мы нарушаем законы Княжеств, так как на границе декларировали целью прибытия туризм, а сами обманули власти и устроились на работу. Никакие объяснения, что за эту работу мы не получаем ни копейки, не помогли. На нас надели наручники (и за что полицейские во всем мире так любят этот процесс?), загрузили в микроавтобус, отвезли к границе, да там и выкинули. Блюстители закона убедились, что мы находимся уже по ту сторону Княжеств, сели в машину и укатили. А мы, пройдя несколько метров до противоположного КПП, неожиданно начали хохотать, и все не могли остановиться: эти умники привезли нас не на границу с Каганатом, а на границу с Империей.
Имперцы в свою очередь ни за что не хотели пускать нас к себе, хоть и с ними режим был тоже безвизовым. Их начальник несколько раз мотался к княжеским, они там о чем-то долго беседовали на повышенных тонах, даже до ничейной земли крики долетали, но видно, так ни до чего и не договорились. Мы же все это время стояли на узкой асфальтовой дорожке, разделявшей два государства, и ждали, чем закончится эта история.
Наконец, мрачный офицер имперской пограничной стражи подал нам знак — переходите, мол, что с вами делать. И мы оказались в Империи.
На перекладных добрались до Константинополя. Там я впервые увидела проливы, храм святой Софии, нависавший над бухтой, увидела, каким напыщенным и пафосным может быть море — ну, прям как сама Империя, такое же вальяжное, такое же наполненное чувством собственного достоинства. И люди здесь в массе своей были такие же вальяжные, высокомерные, с неодобрением взиравшие на странных путников, к ним забредших. Лучше всего мы чувствовали себя в квартале художников, что сидели прямо на мостовой и рисовали всех желающих.
С ними мы, конечно, тут же подружились, и один из них ожидаемо пригласил нас к себе ночевать.
Тут-то и произошла удивительная история, которой я по сей день не нахожу реального объяснения.
Хозяин деревянной разваливающейся лачуги, служившей и жилищем, и мастерской, вот уже несколько лет жил с женщиной, бывшей своей натурщицей. Высохшая от нищеты, как все жены художников, она встретила нас не слишком гостеприимно. И ее можно понять: и так в доме есть нечего, а тут муж еще гостей приводит! Я-то ладно, но со мной трое здоровых мужиков, которых иди, прокорми.
Тем более, что их дочь, девочка лет двенадцати, была тяжело больна, и, судя по землистому цвету лица и тому, что вот уже несколько месяцев она не вставала с постели, дело было совсем плохо. Я попыталась как-то поговорить с ней, что-то спросить, но она по-прежнему безучастно смотрела в потолок и не отвечала. В