Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лишь разыгрывался ветер, и концерт начинал истязать нервы. Портовый городок чем-чем, а суховеями своими славился, в определённое время года они добирались до Азовского моря, и тогда, проклиная всё на свете, местные рыбаки старались укрыться в ближних гаванях, спасая утлые судёнышки.
Турин, наделённый отменными нервами, спасался хитростью: порвав носовой платок надвое, он изготовил великолепные пробки для ушей и вдобавок накрывал голову чем ни попадя. Приходилось жарковато, но он хорошо знал, что даже короткий сон — главное спасение для нормальной работы всего человеческого организма. Конечно, угнетали жара и духота, однако жар — не холод, костей не ломит, подшучивал он над собой, когда приходилось совсем туго, и почти приноровился ко всему, пока не обрушилось совсем непредвиденное.
Мучившая несколько суток духота сменилась лёгким ветерком, скоро разгулявшимся настоящим ураганом, который внезапно стих, и захлеставший дождь быстро превратился в ужасный ливень. Небо обрушило на раскалённую до пожара землю неудержимые водопады. Тогда лишь понял Турин всю убогость своего собашника[65] и по-настоящему задумался о коварстве казавшегося простоватым Громозадова.
Потоки воды, ринувшись в трещины стен и прорехи крыши, с удивительной скоростью срывая штукатурку с потолка, стремительно залили пол и всё, что находилось в камере. Турин соскочил с нар, вода, бурля, добиралась уже до колен.
— И утонуть недолго! — бросился он к двери и забарабанил, призывая на помощь.
— Не боись, чудак! — подмигнул ему сменившийся незнакомый охранник. — Плавать-то горазд?
— Открывай! — зверел Турин. — Видишь, что творится? Отвалится потолок — и хана!
— Заткнись! — шибче веселясь, охранник совсем открыл «глазок», чтобы лучше видеть происходящее в камере. — Боисся если, лезь мухой наверх, до первых нар дойдёт водица, пошалит, а там сама вниз скатится!
И захлопнул «глазок».
Турин забрался на верхнюю полку нар, чем-то прикрыв голову. Его окатывали грязные потоки холодной воды, перемешанные с кусками отваливавшейся штукатурки с потолка, сыпались камни и потяжелей, но вода действительно выше нижних нар не поднималась, а к полуночи уровень её начал заметно понижаться.
«Кончился ливень», — понял он и задрал голову: пострадавший больше всего верхний угол камеры зиял черными щелями голых потолочных досок. — Были б силы, да не было б нужды, бежать бы сейчас отсюда… Самая пора — и условия, природа руку протянула…»
Но о побеге он запрещал себе думать, ему необходимо было дожить до суда и открыть глаза многим, почему не заточили в застенки никого, кроме работников уголовного розыска.
…После первого допроса Громозадов «парил» его в одиночке, напрочь забыв про существование, соблюдая известную тактику: так поступали с каждым, кто отказывался «сотрудничать» и не признавался. Эффекта это не давало, но Громозадов, понимая, что с Туриным трюк не сработает, гнул традицию, ибо чтил правила прежде всего.
Спустя некоторое время одиночество узника стал скрашивать своим присутствием Бертильончик, которого Турин продолжал почтительно именовать не иначе как Абрамом Зельмановичем. Трудно было предположить, будто что-то изменилось в издевательской стратегии следователя либо тот смилостивился ни с того ни с сего, подселив старика. На дотошные расспросы Турина Шик добросовестно плёл одно и то же, что ему почти не задавалось вопросов, не стращали, не пытались завербовать; да и что он знал, кроме заковыристых формул папиллярных линий отпечатков лап медвежатников[66] Щербатова Митьки и Федьки Кривого, прославившегося особой жестокостью бандита Рваная ноздря, пахана Циклопа, увлекавшегося растлением малолетних, а попавшимся на старухе-купчихе, а также других, подобного рода знаменитостей из отбросов рода человеческого? Про опасных адептов вражеского мира, объединившихся в тайную организацию «астраханщина», ни слухом ни духом старый Бертильончик не ведал, так как ни один из них не соизволил побывать в его кабинете по идентификации личности и, естественно, оставил отпечатки своих изуверских пальцев лишь после ареста, то есть при регистрации. Сумел ли сообразить это сам Громозадов или его глубокомысленно сподобил Кудлаткин, Турин не ломал головы, соседство не докучавшего ничем старика его устраивало, а порой умиляло, как однажды, когда тот распаковал тряпочный самодельный баул, что использовал универсальным образом — и в качестве мягкого сиденья, и в качестве подушки. С ним он прибыл в камеру и ни на мгновение не расставался как и с алюминиевой ложкой, которую прятал на ноге в высоком шерстяном носке, словно примерный солдат. Однако теперь баул был аккуратно распотрошён стариком и, вытащив на белый свет папку с серыми листами бумаги, тот удобно устроился под зарешечённым окошком, после чего, мусоля огрызок карандаша, принялся что-то быстро строчить. Турину, как обычно возлежавшему на нарах сверху, хорошо были видны прямо-таки каллиграфические строчки, которые старательно и красиво выводил Шик.
— Жалобу малюешь? — заинтересовался скучавший Турин.
— Нет.
— Дома кто остался? — допытывался он, хотя догадывался, что Шик давно схоронил семью.
Старик отрицательно покачал головой, не отрываясь от своего занятия.
— Кому же бумагу слать собрался? — разобрало любопытство Турина, и он соскочил на пол.
— Будущему поколению, — гордо ответил Шик.
— Вона как!
— Ты, Василий Евлампиевич, насчёт жалобы думаешь, а я книгу сочиняю.
— Книгу? — улыбнулся тот. — Не знал, про твои способности. И давно увлекаешься?
— Баловался давненько, — задрал в потолок глаза старик, — даже в газетки статейки о наших славных подвигах пописывал.
— Помню, помню. На десятилетний юбилей розыска отменно постарался.
— И в «Коммунисте» были мои заметки, — не сдержался, похвастал тот.
— Верно. Были.
— Я тогда про каждый героический подвиг наших отважных ребят туда отписывал. Не всё публиковали, конечно, но на то они и спецы, чтобы отбирать лучшее. Мне и псевдоним там дали, и в штат звали. Честное слово, ушёл бы в газету, Василий Евлампиевич, но вас сильно уважал.
— А теперь? Не уважаешь?
— Честно?
— Валяй.
— А за что вас уважать, Василий Евлампиевич, ежели вы до начальника розыска дослужились, а со мной, плешивым дедом, в одной тюремной хате паритесь?[67]
— И это верно.
— Не обиделись?
— Чего ж обижаться на правду.
— Вот и решил я, чем здесь баклуши бить, накатаю-ка я историю нашей астраханской милиции.