Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дождь припустил с такой кошмарной силой, что мы бросились бежать, ища спасения в забегаловке у входа на Пер-Лашез. Бутерброды с сыром и ветчиной подавались там в горячем виде, да и пиво было отменное. Мы сюда еще не раз приедем, утешал я самого себя, искоса поглядывая на Тату, которая кладбищ не любит и просто совершала подвиг соучастия, как и положено жене.
Я начал с этой мало выдающейся поездки ради нагло свойской фразы о Париже, ибо тридцать лет назад она бы меня очень рассмешила.
Немного времени спустя я снова целый месяц был в России. По гастрольному маршруту оказалось много поездов. Всегдашний житель города, я с безразличием смотрел на мелькавшие за окнами деревни, где уже десятки лет все жили огородом и надеждами. Мне становилось интересно в городах.
И каждый раз мне было заново забавно убедиться в правоте давно уже возникшей мысли (наблюдения, скорее): красота любого сегодняшнего российского города – прямо связана с количеством домов и зданий, уцелевших от разгула советской власти. И никакой архитектурной дерзости не сравниться с выжившей столетней красотой. Давно себе за правило я взял: на поезде передвигаясь, при подъезде к городу любому я минут за десять до вокзала – ни секунды не смотрю в окно. Поскольку там всегда простирается угрюмый пейзаж промзон, отъявленно враждебный всякой жизни. Я не о заводах говорю, а о несчетных свалках всякого железа, механизмов, стройматериалов и всего, что было искалечено и брошено за долгие года лихого наплевательства на то, что не годится в данную минуту.
Еще повсюду восстанавливались церкви, и сентиментальный перезвон колоколов упрямо походил на панихиду по усопшей наглухо душевности российской. Потому что в воздухе сегодняшней бурлящей жизни – два мотива нескрываемо витают: выжить (среди большей части населения) и быстрей разбогатеть, при этом уцелев (у несравненно меньшей, но заметной части). Оба этих яростных мотива всякую душевность исключают – наотрез и начисто.
И радость я испытывал везде. Все города почти что на глазах переставали быть провинцией. В них появлялся (точнее, оживал, возобновлялся) свой неповторимый облик, нехотя выветривался дух советского промышленного захолустья. Повсюду яростно кипела жизнь, которая уже вот-вот, казалось фраеру заезжему, – нормальной станет и благополучной.
В Хабаровске я был встречен местным раввином, чтобы выступить перед еврейской общиной города. А по дороге этот симпатичный молодой рабби, чтоб хоть как-то завязать беседу с чужеродным пришлым фраером, спросил меня:
– О вас, наверно, много пишут? И уже давно, наверно?
И впрямь как давно, подумал я сентиментально и блаженно.
В сентябре шестидесятого в «Московском комсомольце» был мерзкий фельетон «Жрецы помойки номер восемь». Посвящался он художнику Оскару Рабину, одна из его картин так называлась – «Помойка номер восемь», дивная была работа, и наверняка в музее где-нибудь сейчас висит, а в фельетоне подверглась дикому поношению. А вместе с ней – и те ничтожные людишки, что по воскресеньям ездили к Оскару в Лианозово. Там обо мне были прекрасные слова, я помню их и буду вечно помнить: «Этот деятель, дутый, как пустой бочонок, надменный и самовлюбленный, не умеющий толком связать двух слов, тоже мечтает о всеобщем признании».
Вслух же я любопытствующему собеседнику отвечал:
– Да, пишут иногда с недавних пор. По большей части всё доброжелательно.
После выступления я выпил водки с шумными и полнокровными евреями разных лет и вышел, чтобы ехать на ночлег.
У дверей на улице меня ждал молодой мужчина с хилой разночинской бороденкой, он молча вручил мне лист бумаги, затем негромко попросил, чтоб я его письмо в гостинице прочел. Это было вежливое приглашение на завтрашний обед, если найдется время. Автор был в таком восторге от книжки Саши Окуня «О вкусной и здоровой жизни», что хотел меня (как этой книжицы соавтора) порадовать – фазаном с запеченными внутри него дарами уссурийской тайги. Тут передо мной мелькнула тень Дерсу Узала (и рядом – партизанского командира Левинсона из «Разгрома») – отказаться было невозможно.
Я наутро позвонил, сказал, что часа два свободно можно выкроить, но есть такая закавыка – нас довольно много: две устроительницы моего концерта, импресарио, что приехал со мной, а также и водитель, не торчать же ему это время за баранкой. Ничего страшного, успокоил меня приглашатель, у меня здесь тоже некая накладка: не сумел найти фазана, будет изумительный сазан, начинка та же.
Мы приехали в небольшую квартиру, где начальная закуска с выпивкой была расставлена на подоконнике – стола там не было. Три сорта водки были настояны на каких-то местных травах, пились изумительно легко, а два приятеля, зазвавшие нас, оказались очень симпатичны и приятно разговорчивы.
Так мы толпились возле подоконника, и о сазане не было ни слова. Спохватился первым я, поскольку до концерта должен был немного поспать, и поэтому нам оставалось всего минут сорок. О чем невежливо напомнил.
Все готово, успокоили меня хозяева, вы только на минуту отвернитесь все к окну. Мы послушно отвернулись. Позади нас легкое случилось шевеление, и нас позвали обернуться. Посреди комнаты лежала на спине на коврике обнаженная напрочь молодая женщина, на животе которой высился таз со скрученной огромной рыбой. Диковинно и как-то неприкаянно смотрелась рядом с ним пониже чахлая растительность лобка. И не могу сказать, чтоб это было аппетитно.
Я совсем не ханжа и уверять в этом читателя мне вовсе ни к чему, но стало мне ужасно дискомфортно. Впрочем, растерялись все, и все это старательно скрывали. А девица изредка на нас поглядывала, что неуюта только добавляло. Так гуляли русские купцы с актерками, подумал я, но те купали их в шампанском, а про сазана, поедаемого с живота, мне никогда читать не приходилось.
Впрочем, делать было нечего, и с возгласами вежливого восхищения мы приступили к трапезе. И вкус-то этой явно деликатесной рыбы я не очень ощутил, а фарш из уссурийских трав и ягод мне и вовсе не понравился. Но водка оставалась столь же дивной.
А девице не давали ничего, она была подставкой – манекеном.
Легкое стеснение мы чувствовали даже выйдя и ни словом этот пир не обсудили. Впрочем, все слова благодарности были исправно сказаны, девушка же нас провожала светлым взглядом, ждущим, кажется, аплодисментов. Мы были способны только на «спасибо, до свидания». Мне картина эта вспоминается порой, и снова ничего, кроме неловкости, она во мне