Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Времени десять, — бесстрастно отметила мастерская, и стало ясно, что в углах — бездонно, что концов вообще нет на свете, что за воротами — не улица, а бездна, что никогда — никому — не попасть домой» (128).
Этот графически выделенный абзац подчеркивает глубину отчаяния, охватившего рабочих на одиннадцатом часу их труда, — отчаяния, вызванного крушением разбитых надежд на спасение, которого они искали в этой мастерской, а не просто досадой на неудачу в работе. Иначе говоря, эти рабочие — не просто рабочие, а труженики ради общего дела спасения. К чему так сокрушаться из-за невозможности вернуться домой, если под «домом» здесь не подразумевается Эдем Нового мира с новыми небом и новой землей бессмертия? Ремонтируя мотор, они символически реанимируют человеческое сердце. Возрождая к жизни механизм, они предвкушают воскресительную работу над человеческим телом-машиной.
Первоначальная неудача одиннадцати рабочих-апостолов приводит их в минуту отчаяния к неверному выводу, что для преодоления законов инертной материи недостаточно коллективных человеческих усилий и единой воли. Короче говоря, в момент неверия они готовы согласиться с расхожим мнением, будто безнадежно сломанному механизму (мертвому организму) нельзя вернуть движение (жизнь), что существует конечный рубеж, после которого оживление становится невозможным. На какое-то время они смиряются с мыслью, что «связанное дело» может оказаться безнадежным. Как подчеркивается в главе, мотор действительно очень серьезно поврежден. Профессиональный опыт подсказывает рабочим, что успешный ремонт неосуществим. То есть на символическом уровне весь предыдущий исторический опыт отрицает возможность воскрешения человеческого телесного механизма. Не подлежащее ремонту починить нельзя, подсказывает обывательский здравый смысл. Но рабочие, несмотря ни на что, продолжают биться над возвращением «сердца-мотора» к жизни[164]. Внутренняя убежденность в том, что позитивистский, эмпирический опыт ложен, побуждает их действовать вопреки очевидному — ив конечном итоге их «вера в абсурдное» и «федоровское» презрение к позитивистскому практицизму вознаграждается «чудом»: «И вдруг — упруго спрыгнув с пружины напряжения, бешено взвившись в низкий потолок, ударив, ударив в уши рядом повторных ударов, разрывая бездны, провалы, выбрасывая отысканные концы, — стремительно трахнул мотор» (128). (Курсив мой. — А. М.-Д.)
На самом деле это «чудо» — не более чем результат напряженной воли, упорного труда и надежной техники — предвещает время, когда человечество повторит эту повседневную промышленную практику как восстановление жизни биологических механизмов. Как и ремонт механизма двигателя, будущий биологический ремонт в «мастерской человечьих воскрешений» будет полностью зависеть от неустанного труда, научных знаний и доброй воли. Только Раздеришины, мечтатели-индивидуалисты Старого мира, полагают, что великие цели достигаются благодаря волшебству, иррациональному порыву и бурным желаниям. Но граната, брошенная Раздеришиным в кладбище Старого мира, не способна победить смерть — только коллективы «апостолов» могут выполнить задачу Спасения. Не фантазеры, а субботние рабочие — вот подлинные спасители человечества.
В финальном эпизоде «Евразии» Раздеришин становится свидетелем торжества рабочих. Сцена эта написана в ключе, который нельзя охарактеризовать иначе чем «религиозный экстаз» (Федоров назвал бы его «пасхальной радостью»), вызванный приходом всемогущей техники в жизнь народа: «За оградой — на платформе по рельсам, блестящим нестерпимо — броневик, раскрашенный в тигра, а на тигре — трубы, валторны, тромбоны победительной песней — в небо» (134).
Раздеришин полностью осознает значение того, что видит. Он понимает, что новое человечество одержало решающую победу в битве против смертоносных сил природы. Понимает он и то, что все его прошлые сражения были бессмысленны и что танки лучше использовать в войне против «друзей смерти», чем для империалистической агрессии. Нельзя допускать, чтобы людьми командовал слепой генерал Оптик, напротив, надо бороться с ним, давя его бронированным танком, техникой, сохраняющей жизнь. Невозможно отрицать истину, когда раздается «музыка воскрешения»: «И вдруг — чудесное всегда вдруг — певучим пенясь грозным напевом в прозрачное небо — звонкой медью запевая, взвиваясь неровной валторной и трелью барабанной, упадая, вставая, замирая, воскресая, призывом, весельем, твердостью — музыка, музыка!» (134) Конечно, «чудесное вдруг» в советской действительности всегда подготовлено упорным трудом.
Духовно уничтоженный этой музыкой жизни и ослепленный сияющим великолепием «танка-тигра», Раздеришин в отчаянии кричит: «Почему не мы, не мы?!» (134) Ответ очевиден. В его мире истинного «мы» никогда не существовало. В нем всегда было только скопление отдельных личностей, и некоторые из них в одиночку пытались создать различные «Евразии». В глубине души Раздеришин понимает свое бессилие одиночки, поэтому впадает в такую ярость, что бросается на могильщика, стоящего рядом, и впивается ему зубами в горло. Так обнаруживается, по существу, вампирическая натура этого, как и любого другого, индивидуалиста.
Предчувствуют ли одиннадцать огневских механиков, несущих ныне ответственность за мастерскую природы, что когда-нибудь можно будет успешно ремонтировать и возвращать к жизни не только танковые моторы, но и человеческие сердца? Разделяет ли сам автор подобные ожидания? Приравнивает ли он механизм-мотор к органу-сердцу? По-видимому, да. Авторский голос утверждает: «воблы, гайки, копоть» — все, что имеется в мастерской, где ремонтируется танк, — это все «частицы души» (128). Весь мир — материя, которая проявляется не только в кажущейся статике неподвижности, но и в различных видах ощутимой жизненной энергии, движения или «души»[165]. Вот почему можно рассматривать поезд как высший «организм» (который, конечно, можно усовершенствовать далее), а человека — как сырой материал будущей органической сверхмашины. Как ни оценивать отдельные формы материи, ею движет единство всех явлений и созданий, и это делает возможным и естественным переход из одного состояния в другое, в том числе из неодушевленного в одушевленное. Недостатки организма оказываются поправимыми, а утрата отдельных «членов» и частей — восполнимой. Следовательно, осуществим и переход из смертного состояния в бессмертное. Федоров тоже, в сущности, рассматривал воскресителей как механиков, устраняющих дефекты природного механизма [НФ 1: 284]. Преклонение перед машиной и видение человека как машины были, конечно, типичны для культурного климата 1920-х годов.
Одиннадцать механиков и начоркестра, воскресившие и прославившие танк-броневик, умрут, как и, наверно, их дети. Даже возвращенный к жизни танк когда-нибудь снова «умрет». Но идея оживления бессмертна, а следовательно, эти смертные рабочие уже бессмертны, ведь они закладывают фундамент спасения человечества. По существу, бессмертие — это судьба,