Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Через год вернулся Костя. Был он сер, пьян и нехорошо кашлял по ночам. Денег он не привез, а привез серый кусок кимберлита, «чтоб ты, дуреха, знала, из чего алмазы выколупывают».
На радостях Люся предложила мужу навестить сына, но Костя хмуро отказался: «Сама такого родила – сама и паси».
Люся села в автобус, который дважды в день проходил через поселок, и отправилась в гости к Мине.
Была холодная весна – с ясным небом и колким блеском полой воды, плескавшейся у дамбы, по гребню которой, ежась от ветра, гуляли Люся и Миня. Мальчик непрестанно жевал копеечную булку, купленную ему матерью в Белой столовой. Суетливо поправляя на сыне то пальто, то шарф, Люся торопливо рассказывала ему об отце, вернувшемся из диких сибирских краев, о поселковой жизни и о жизни будущей, которая непременно будет счастливой – хотя бы только потому, что она – будущая. Потом она достала из кармана скатанную в тонкую трубку бумажку, усадила Миню на скамейку и встала перед ним с театрально воздетой рукой. Она всегда приезжала к сыну с новым стихотворением. Мальчик сонно слушал, жуя булку, и на его щеках и подбородке шевелились приставшие крошки. Этим же стихотворением Люся особенно гордилась – во-первых, потому, что его ей заказал старик Манохин для надгробия погибшей внучки (и даже пообещал заплатить), а во-вторых, оно ей просто понравилось. Глядя поверх Мининой макушки, она прочла нараспев высоким голосом:
Раскрасневшаяся от радости и резкого холодного ветра, Люся по пути к интернату несколько раз повторила удачные строки. Сдав сына дежурному воспитателю, она неторопливо направилась к площади, к автобусной остановке, с удовольствием прислушиваясь к поцокиванью своих каблучков, подбитых крошечными стальными подковками, и со смутной и стыдливой улыбкой поглядывая на встречных мужчин. Дышалось легко, хорошо, весенне. И даже пропахший бензином маленький туполобый автобус с сердитыми старухами в толстенных кофтах и подпившими подростками вызывал у нее только умиление. Она смотрела в окно на пустые поля и голые деревья, освещенные еще ярким солнцем, глубоко вдыхала запах бензина и со счастливыми слезами на глазах шептала:
Большая лохматая собака, которую кормили кому не жалко, а жила в нашем дворе, заболела: ее покусали крысы, и хвост у нее облысел и распух до безобразия. Говорили, что хвост нужно удалить, тогда пес выздоровеет. Собака жалобно смотрела на столпившихся вокруг детей, и из глаз у нас текли слезы.
– Разойдись! – скомандовал остроносый парень в рваной майке, вскидывая обрез двустволки. – Один выстрел – один хвост.
Он выстрелил, и весь заряд картечи попал собаке в живот и шею.
Парень выругался.
Две девочки в полуобморочном состоянии, стараясь не смотреть на вывалившиеся собачьи внутренности, поползли в лопухи.
– Ну ты и мудила! – сказал мой отец, вышедший на звук выстрела с намыленной щекой (он всегда брился на ночь). – Брось ружье и пшел вон!
– Я ж не нарочно убил! – закричал парень. – Ну промахнулся! Была бы пуля, а то – картечь! Не верите? Гадом буду!
– Я сказал: поди вон, – повторил отец.
– Гадом буду! – Он уставился на обрез двустволки и отчаянно завопил: – Гадом же буду! Не верите?
И выстрелил себе в лицо.
Отец спрыгнул с крыльца, подхватил его на руки и помчался со всех ног в больницу – она была неподалеку. Вернулся через час. Сказал, что во втором патроне был только черный дымный порох, поэтому глаза у парня целы, а с кожей врачи что-нибудь сделают. Мне еще долго снился синевато-желтый всполох огня, вырывающийся из короткого ствола и на долю секунды обдающий адским сиянием какую-то безглазую и безротую маску.
– Рот был, – поправил меня парень, как только вышел из больницы. – Зажмуриться-то я зажмурился, а рот забыл закрыть – орать-то надо было чем-то. Весь дым через жопу вышел – со свистом. А язык почти до корня сжег. Хочешь посмотреть?
Я отшатнулся.
– Если к тебе станут приставать, только скажи: Синила своих в обиду не дает. – Он важно кивнул мне. – У нас свой закон. Держи пять.
И протянул мне четыре пальца – пятый, по словам Синилы, отгрыз злой цыган, закусывавший детскими пальцами водку. На самом деле он лишился пальца, сунув руку в электромясорубку, потому что хотел проверить, есть ли глаза у жужжавшего внутри зверька, которого тетки в столовой называли Электричеством.
Так я познакомился с Синилой.
Даже отец родной, Федор Иванович Синилин, называл сына этой кликухой.
Лет с четырнадцати парень участвовал во всех больших и малых драках, кражах и грабежах, случавшихся за рекой, сам со смехом называл тюрьму «мой дом прописанный», а когда оказывался на свободе, мыкался то на уборке улиц, то на разборке полузатонувших барж, а то и болтался просто так, руки в брюки: длинный и красный нос, впалые синеватые щеки с черными точками въевшегося пороха и клок прелой соломы на кое-как вылепленном угловатом черепе. На свободе он всегда ходил в лаковых остроносых ботинках – одних и тех же, конечно, купленных после второй отсидки на первые честно заработанные деньги (помогал соседу крышу черепицей крыть). Башмаки были покрыты мелкими и крупными заплатами, каблуки много раз менялись и подбивались стиравшимися в прах подковками, и в свободное время Синила, расположившись на скамейке во дворе, зубной щеткой, какими-то гвоздиками и иголками, кремами и мазями доводил свои «крокодилы» – так он называл любимейшую обувку – до совершенства.
Во дворе у них рос двойной тополь, застилавший пухом землю и крыши, пушивший и всю весну и начало лета, выбрасывавший там и сям топольки-пасынки. Стареющему Синилиному отцу с каждым годом все труднее было бороться с тополем, но спилить двойное дерево он побаивался: всякий раз, отправляясь в тюрьму, Синила обещал отцу все зубы через задницу вырвать, если тот хоть приблизится с пилой или топором к тополю. «Да от него вреда больше!» – вздыхал отец. «Вреда! А о чем же я в тюряге мечтать буду? Девки у меня нет, ты – ты и есть ты, мать давно сгнила в родной земле, – роднее тополя никого и нету».
Когда Синила, исхудавший и полубольной, весь покрытый фурункулами и новыми татуировками, вернулся с последней отсидки, он нашел двор совершенно заросшим тонкими тополями. Состарившийся отец объяснил, что сил у него уже не осталось на резку пасынков, копку и боронование двора – одолело его дерево, вот и махнул на него старик рукой. Точно так же он отнесся и к женитьбе сына на известной городской дурочке Няне, девушке лет тридцати, мастерски изваянной Господом, который в пылу творчества забыл наделить Няню умом. К своим тридцати она успела познакомиться со множеством мужчин, но не утратила ни стати, ни глупости. А Синила, пришедший свататься, конечно же, пьяным, но в блестящем пиджаке, своих знаменитых «крокодилах» и с цветами, ей определенно понравился. А когда он отвел ее в соседнюю комнату и показал свои татуировки, особенно на выдающихся местах, Няня заявила родителям, что готова замуж хоть сейчас. И только за Синилу.