Шрифт:
Интервал:
Закладка:
- Что делать - об этом же я и говорю! - в отчаянии воскликнул Истомин. Но физик внезапно увял.
- Ну, говорите, - пробормотал он. - Что касается меня, то я в эту игру больше не играю. Для меня остается, пожалуй, лишь одно.
- Что же?
Карачаров усмехнулся.
- Я почти строго обосновал, что мы вообще не существуем, и поэтому с нами ничего не происходит и произойти не может. Субъективный идеализм, как сказал бы философ,- - да еще подкрепленный квазинаучными гипотезами. Хотя - какой уж идеализм, если мы скоро начнем грызть глотки экипажу, а они нам... Да пускай, мне наплевать - мне так легче. Раз нас нет, то я могу еще раз переменить знак и считать все, что вижу во сне, реальностью, а это, - он кивнул куда-то в сторону, - кошмаром. Я научился видеть сны по заказу, этим и занимаюсь. - Он вытащил трубочку с таблетками, потряс ими. К счастью, наши синтезаторы могут изготовлять эти снадобья с такой же легкостью, как сливочный пломбир.
- Слушайте... - сказал Истомин. - Нельзя же так...
- А как можно? Картин будущего вы, наверное, сочините еще не один десяток - но меня картинки не интересуют. Исповедую лишь то, что может быть изложено при помощи математического аппарата. - Он усмехнулся. - Хотя толк от ваших картинок, безусловно, есть. Я имею в виду первую. Если мне будут сниться плохие сны, я однажды взорву к чертовой бабушке эту диагравионную обитель вместе с нами.
Он повернулся и вышел; остальные подавленно молчали, ни один листок не шевелился на чахлых корабельных деревьях, которые тоже, кажется, чувствовали себя тут неприкаянно. Нет, видно, это был не тот сад, в котором некогда Платон наставлял учеников. До того сада было далеко...
Глава пятнадцатая
Прошло уже немало дней с тех пор, как "Кит" вынырнул в пространстве на полпути между галактиками. За это время могло Исчезнуть, рассосаться, забыться то чувство взаимной неприязни, какое возникло тогда между членами экипажа (исключая Веру) и остальным населением корабля (кроме, конечно, администратора). И оно, пожалуй, исчезло бы, но мешали неосторожно брошенные тогда слова насчет суда, которому подвергнутся члены экипажа, едва будет создан закон и общество "Кита" получит право выносить и исполнять приговоры. Нарев дорого дал бы, чтобы слова эти оказались невысказанными или, на худой конец, забытыми. Но по взглядам и тех, и других людей он видел, что сказанное прочно засело в памяти. И это ставило его в такое положение, откуда он при всей своей изворотливости не мог сразу найти выход. Бросать слова на ветер было плохо; еще хуже - осудить людей, которые (теперь это было ясно - ему, во всяком случае) ни в чем не были виноваты. Но обвинение было брошено, а обвинениями, не подтвержденными доказательствами, бросаются лишь несерьезные руководители. Признать, что судить некого и не за что, было равносильно признанию собственной несостоятельности. Этого Нарев тоже не хотел. А пока он размышлял, дела шли своим чередом, и логика конфликта вела людей все дальше - к открытому столкновению.
Вслух никто не говорил ни слова ни о суде, ни вообще о пережитом раньше. Прошлое исчезло из разговоров, словно амнезия постигла все население металлической планетки. Пассажиры и члены экипажа предпочитали не замечать друг друга в тех нечастых случаях, когда сталкивались в коридорах корабля; нечастых - потому, что теперь в пределах "Кита" существовали как бы две тропы, одна из которых соединяла каюты, салон, сад, другая пролегала по рабочим палубам и постам корабля. Тропы эти не пересекались, территория была как бы поделена на две части.
Лишь Еремеев переходил незримую границу, когда направлялся в трюмные палубы к своим роботам. Сегодня, сделав перерыв и поднимаясь, наверх, он встретил капитана. Они разошлись, держась каждый противоположной стороны, не взглянув друг на друга и не обменявшись ни словом.
Все последние дни футболист не ощущал гнетущей тяжести на сердце - сознания своей никчемности, ненужности здесь. Ему, с детства и до сих пор любившему лишь спорт и занимавшемуся лишь спортом, казалось странным, что его дело вдруг оказалось лишним в этом мире. Нет, он не был слепым фанатиком, и если бы ему сказали, что надо бросить футбол и делать что-то другое, он подчинился бы - если бы это другое оказалось ему по силам. Но никто не говорил, чем надо заниматься, никто не ставил цели. И вдруг все изменилось. Оказалось, что он со своими нелепыми, неживыми футболистами может быть полезным отвлечь людей от тяжелых мыслей, позволить им забыться. Во всяком случае, так сказал Нарев.
Нарев сказал, и Еремеев поверил. Он не то чтобы забыл о той стычке, когда Еремеев ударил, а Нарев ответил; однако, теперь причина этого столкновения казалась далекой и несущественной: Мила была сама по себе, они оба - тоже каждый сам по себе. Еремеев уже не удивлялся этому: ему делали впрыскивания, как н всем, и он знал, что это делается для того, чтобы он не тосковал о Миле - и он в самом деле перестал тосковать, потому что верил в лекарства. А раз причина вражды исчезла, то у Еремеева не было никаких причин не доверять словам Нарева - тем более, что тот был здесь главным, это Валентин понимал хорошо. И сказанное Наревым наполнило футболиста такой бодростью, какой он давно уже не испытывал.
Сегодня он хорошо поработал в зале, потом, прежде чем броситься, по обыкновению, в бассейн, прилег на мат, вытянулся, закрыл глаза и заложил руки за голову, чтобы как следует обсохнуть.
Стоило лечь на мат, как наверху автоматически включился кварц. Стояла тишина, и в этой тишине до Еремеева донеслась едва уловимая музыка: кто-то включил ее в салоне, и звуки, обычно не слышные здесь, на этот раз то ли благодаря тишине, то ли из-за неплотно притворенной двери были явственно слышны. Едва заметный ток воздуха овевал тело - работала скрытая за переборкой вентиляция. И Еремеев вдруг ощутил прилив такого невероятного, дикого счастья, что сам испугался этого всплеска чувств.
Ему почудилось, что он лежит не в зале корабля, на мате, под кварцевой лампой, но знойным летом на Земле, на стадионе: окончив тренировку, отошел