Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А глаза-то тебе зачем мои? — вдруг печально и медленно произнес Харава.
— Так если они зеленые, то выходит, что ты и есть отец того парня, — пожал плечами, вздрогнул от стынущей боли Тарп. — А если не зеленые, то знать должен, кто отец его. Ты же ходил за ней?
— Ходил за ней… — как эхо пробормотал лекарь и рывком развернул к себе Тарпа, вместе с тяжелой лавкой развернул, словно был старшина южной башни еще пацаненком и сидел на трехногом табурете в саду у собственного отца. — Ну и что ты видишь?
Лица у лекаря не было. Месиво было, которое закручивалось водоворотом на том месте, где у всех людей должно быть лицо. И глаза были посреди этого месива, но не глаза с ресницами, веками, зрачками и белками, а два красных пятна на белесом мареве.
— Зеленые? — рассмеялся лекарь и прошептал, наклонившись к самому уху Тарпа: — А теперь, парень, говори, зачем пришел. Если бы только на глаза мои посмотреть, я бы и на порог тебя не пустил. Знаю-знаю, что рыскал по городским книгам, что шелушил свитки. Не отлучался я из города уже много лет, и на ярмарке вашей тоже озоровал не я, так какой с меня спрос?
— Так если ты отец… — прошептал Тарп, с трудом прошептал, язык словно свинцом налился, — если ты отец последнего из Сакува, тогда ты ведь тоже из Сакува, а если нет, так все одно кровник. Смотрители узнают и тебя в обменку против Пагубы выставят.
— Не болтай лишнего — и не узнают, — расхохотался лекарь. — Да и что им узнавать? Разве я отец постреленыша зеленоглазого? Или ты думаешь, что я бросил бы собственное дитя? Не о том спрашиваешь, парень. Последняя попытка у тебя: зачем пришел в Ак?
— Воевода попросил, — выговорил наконец Тарп. — Не указал, не повелел, а попросил. Сказал, что ты можешь вылечить его. Нужда у него… мужская. Слабость. Детей нет, семьи нет и не будет никогда, если не излечится. Сразу после Харкиса и приключилась. Говорит, что прокляли его там. Бабка какая-то прокляла, которой он уши резал.
— Так ему колдовство потребно? — хмыкнул лекарь. — Колдовство, конечно, что же еще. Камень нужно камнем дробить. Порча на нем, парень, порча. Только я не колдун, парень. Не колдую, не расколдовываю. К тому же и бабки той уже нет. Да и уши отрезанные, наверное, просолились так, что уж не выдернешь за них бабку из Пустоты.
— Так что же ему делать? — в отчаянии прошептал Тарп.
— Каяться, — пробормотал лекарь, отодвигаясь куда-то, исчезая, тая. — Каяться и молиться, хоть той же Пустоте, кому же еще, потому как чую, что не успеет твой воевода родить ребенка до ближайшей Пагубы. Мало у него времени осталось, ох мало.
— Но ты мог бы ему помочь? — выдавил из горла крик Тарп.
— Завтра поговорим, — донесся голос. — Приходи, поговорим завтра. Может быть, и помогу, а пока что-то мне западный ветер не нравится. Но ты все равно приходи. Завтра. Ты не испорчен пока. Приходи…
Тарп очнулся на улице. Он сидел на том самом каменном парапете, на котором уснул, когда подслушивал Хараву в прошлый раз. Его меч оставался на поясе, ярлыки висели на шее, кошелек лежал в поясной сумке. И рубаха, и куртка были надеты на тело старшины и не только зашнурованы, но и зашиты. Плечо чуть саднило. Над Аком стояла южная ночь.
— Очнулся, — хихикнул стоявший рядом писец. — Ну так Харава и сказал, что очнешься. Угораздило тебя, старшина, плечо-то рассадить. С такой раной и я бы в Пустоту опрокинулся. Но все честь по чести мы с Харавой обтяпали. Он тебе плоть зашнуровал, я курточку и рубаху зашил. Что шитье, что каллиграфия — все тщания требует. Однако Харава сказал, что ты ему не должен, а мне так медяшку если подкинешь, а и не обижусь. Охраняю тут тебя, считай, часов уж пять.
Тарп потянулся, пощупал и впрямь аккуратный шов на плече, выудил из кошеля медяк.
— А сам-то Харава где?
— Дома уж давно, — махнул рукой писец. — Он один живет, нелюдим лекарь, но хороший мужик, с понятием.
— Белый сиун мелькает вблизи лекарской? — спросил Тарп.
— Сиун? — вытаращил глаза писец. — Эва ты загнул. У лекарской не мелькает, нет. Но на главной площади бывало, закруживал иногда, словно искал кого. Так-то вроде как клочок тумана, а приглядишься — вроде и человек. Но то не наш сиун, наш вроде как серый, да с приморозью, но так его и вовсе никто не видит.
— Глаза какого у него цвета? — спросил Тарп.
— У сиуна? — оторопел писец.
— У Харавы, — с досадой поморщился Тарп.
— Глаза? — озадаченно заморгал писец, обернулся к фонарю, который чадил над входом в писарскую. — А Пустота его знает. Вроде зеленые, а вроде и никакие. Я не приглядывался никогда. Он ведь, Харава этот, какой-то верткий, никак к нему не приглядишься…
В окне Харавы за линялой занавеской помаргивал свет. Тарп помахал залеченной рукой, но все-таки решился, прыгнул, попробовал подтянуться. Боль была терпимой. Старшина прислушался. За занавеской слышалось дыхание спящего человека. Тарп мягко спрыгнул и отправился в гостиницу, в которой, как он начинал догадываться, ему, возможно, придется задержаться. Уснуть старшина не мог долго, вспоминал разговор с лекарем или, точнее, разговор лекаря с ним, пытался понять, было ли применено Харавой колдовство, и если было, стоит ли докладывать об этом Квену? Сочтет еще за неумеху, которому каждый шаг на дороге отмечать следует. Одно было ясно: сообщать хоть что-то местному смотрителю было нельзя. Даже за подозрение в колдовстве любого могли подвергнуть жесткому разбирательству, а даже не оправдайся потом хотя бы на десятую часть, дробилки не избежать. Как всегда приговаривал смотритель Хилана, когда очередного несчастного прихватывали ремнями на щите у Храма Пустоты? Пагуба как песок в песочных часах, бежит себе, копится понемногу, а всякая дробилка — как маленькая Пагуба, что отодвигает большую. Большая копится, сыплется, а мы отсыпаем. Большая копится, а мы отсыпаем.
Тарп зажмурился. Один раз пришлось простоять вместе с отцом, который ходил на казни, как на службу, у дробилки целый час, пока очередную жертву храмовников не превратили в плюющий кровью и хрипящий фарш. С тех пор втемяшилось в голову Тарпу: не хочешь подобной участи — забирайся выше, стань тем,