Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Признание это объяснило папе многое, куда больше, чем все то, что Аарон услышал от Оттона, но одно оставалось неясным. Когда император впервые прикоснулся к женщине, ему было пятнадцать лет. Когда умерла Феофано — одиннадцать. Почему же гораздо позже услышанные слова случайно встреченной девушки глубже врезались в душу Оттона и в мысль его о собственном теле, чем то, что многократно твердила любимая мать? Почему, купаясь с саксонскими вельможами, он не подумал, что это он, собственно, должен с презрением поглядывать на них, поскольку у них розовое тело?
Но и на этот вопрос Оттон отыскал в себе ответ. Из самых сокровенных тайников памяти вынырнула картина другого купания. Тогда ему было девять лет. Он купался со сверстниками. Розовые мальчишки открыто высмеивали его оливковую кожу. Презрительно обзывая, плескали в него водой, бросали камешки. Оттон горько плакал, жаловался стоявшему на берегу епископу Бернварду, что его обижают. Но епископ только смеялся: "Не уступай им, господин король, не уступай… Дай им сдачи: и водой, и камешками…" Но Оттон не защищался, он плакал.
Папа подумал, что тогда, видимо, так и было. Дети не вельможные саксы, сознающие знатность королевской крови: они действительно смеялись над оливковым цветом его тела, ведь он так отличался от всей купающейся оравы. И за эту особенность они смеялись над ним, обзывали его и швыряли в него камешками. Показывали свое презрение, избегали всякой с ним связи. Они оттолкнули его от себя, обидели, сделали одиноким, унизили. Все ясно. Охота подошла к концу.
— Я закончил ее за тебя, Аарон, и совсем иначе, нежели ты предполагал. Но тем, кто напал на след и пустил по нему гончую, был ты. Благодарю тебя. Ты помог императору достигнуть самого тайного источника всех его мыслей и поступков. Благодаря тебе он стал достойным похвалы тех, кто понимает, что высочайшая мудрость, доступная людям, содержится в словах: "Познай самого себя".
Но в том, что государю императору, а может быть, и тебе, сын мой, показалось источником унижения и слабости, я вижу источник возвышения и силы. Я долго говорил Оттону об этом. Говорил словами и музыкой. Германцы гнушаются им, потому что он грек? Перестанут гнушаться, когда увидят и почувствуют, что этот грек сильнее всех германцев. То же самое, что с германцами, должно стать и с греками, которые видят в нем германца. И еще сказал ему, больше, пожалуй, музыкой, чем словами, что, будучи германцем и греком, а одновременно и не германцем, и не греком, он должен быть чем-то больше, чем греком и германцем: римлянином. Должен быть и будет.
Необычное возбуждение рисовалось на лице папы, проглядывало во всей его фигуре, во всех движениях. Радостное возбуждение, полное сознания силы.
— В пустыню он не удалится, от власти не отречется, никому не передаст пурпур и диадему. Пока я жив, не допущу этого. А после моей смерти? Может быть, ты, Аарон, станешь тем, кто будет дальше руководить душой Оттона…
Аарон побледнел. Удары сердца раздирали ему грудь, стук в висках раскалывал голову.
— И все равно Оттон еще не полностью познал себя, Аарон. Тебя удивило, что он бормотал о стремлении к могуществу, от которого тут же откажется, когда добьется его во всей полноте, — так ведь? И действительно, удивительную выказал государь император проницательность. А ведь полностью он в себя не проник. Не знает, не предчувствует, что именно в тот момент, когда к нему придет ощущение силы, тут же он отбросит мысль отказаться от своего могущества. Навсегда откажется. И не захочет удалиться в обитель, никому не отдаст ни диадемы, ни пурпура.
— Значит, не отдалит тогда и Феодору Стефанию? — спросил Аарон.
— Ее-то прежде всего. Как только изведает полноту наслаждения, он захочет, чтобы она была с ним до конца дней его. Никогда не захочет отказаться. Согласится скорее душу свою кинуть в добычу адским силам. Но я не думаю, чтобы это наступило скоро, что Оттон скажет себе: я достиг полноты наслаждения. У него сильнее, чем вожделение тела, вожделение мечтания. Именно оно и виновато, что он до сих пор не изведал полноты наслаждения, которую дает любовь. Может быть, никогда и не изведает. Никогда в телесной близости не увидит картин, которые рисует в своем воображении. Всегда будет чувствовать неудовлетворенность. Всегда будет себе, мне, любому исповеднику жаловаться, что он несчастен. Но в этом, сын мой, и есть главный источник надежды вырвать его душу из пут греха, надежды на удаление Феодоры Стефании. Ныне только ею полны картины, которые предстают перед глазами Оттона в его мечтаниях. Но ведь неожиданно может предстать перед ним и образ иной женщины. И когда это случится, Феодоре Стефании придется уйти. Может быть, это ее даже и не огорчит. Конечно же, эту новую женщину мечта Оттона точно так же прикует к его телу и душе, как сейчас приковала Феодору Стефанию. Точно так нее он будет утверждать, что удалит ее, как только добьется полноты наслаждения, — и так же трудно будет ему от нее оторваться. И вот тут-то важно, чтобы та женщина оказалась такой, которую вовсе не надо будет от него отрывать. С которой он мог бы сочетаться браком. И чем больше будет водораздел между наслаждением обретенным и воображаемым, тем больше уверенности, что государь император не совершит греха прелюбодеяния, даже в сердце своем. Благословенный будет тот миг! Вот и все об императорской вечности. Теперь поговорим о тебе, сын мой.
Аарон вновь побледнел. Вновь сердце выскакивало из груди. Папа начал с вопроса, помнит ли Аарон его слова перед исповедью о том, что он долго сомневался, доверить ли ему исповедовать императора, но теперь у него нет сомнений. А знает ли Аарон, в какой момент папа перестал сомневаться? Когда услышал признание молодого пресвитера в том, как его донимали соблазнительные картины веселых игр юношей и девушек у пруда на Аппиевой дороге. Сейчас Аарон поймет, почему именно это признание повлияло на решение и ему захотелось разобраться совместно с Аароном, что же могло его в этих играх соблазнять.
Несомненно, соблазняла радость пребывания в тесном кругу своих. Ведь Аарон удивлялся и даже сочувствовал Тимофею, что тот покидает свой круг. Папа подробно вник в тайну этой радости и этого сочувствия. Душа Аарона в чем-то сходна с душой государя императора. Может быть, и Аарона тоже когда-нибудь в детстве, в Англии или еще в Ирландии, больно задел, высмеял, оттолкнул от себя определенный круг. Он чувствует себя одиноким, и его гнетет одиночество, вызывает зависть к тем, кто находится среди своих, зависть же переходит в восхищение, так как он приписывает всем, кто принадлежит к тесному кругу, те достоинства, которых он сам не имеет или еще не обнаружил в себе, например добродетель смелости. Но он ошибается: смелости у него довольно, это он доказал своим поведением перед Иоанном Филагатом, самозваным папой. Он вдвойне ошибается: он не одинок, он в кругу своих. По не в кругу молодых двуногих зверенышей, находящих радость единственно в общении с собой и с окружающей природой и не находящих никакой радости в общении с мудростью. Он в общине, имя которой церковь. В общине многочисленной, мощно вооруженной, но не луками и мечами, а дарами святого духа, дружбой Софии, предвечной мудрости. В общине, которая сражается не со слабыми телами, а с гордыми душами — неужели он сам не убедился в этом только что, исповедуя носителя величайшей мощи, самого первого в мире владыку?