Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Большинство людей разместилось в лесах, окружающих Холмогоры, в скитах, на расстоянии 10–15 километров от лагеря. Группами кронштадтцы работали в тайге: рубили лес… строили бараки. Гоняли нас то на Мурманск, то в Архангельск. Сразу посадили на «режимное» питание, от которого началась дизентерия. Через несколько недель такой жизни люди стали слабеть. В отдаленные скиты продукты и прочее с базы заключенные носили на себе. Они шли по несколько человек в сопровождении охранника. В пути некоторые падали. Конвоиры не имели права оставить заключенного. Снимали с упавшего груз, а самого пристреливали… К истощению добавился сыпной тиф. Оставшиеся в живых после тифа становились глухими, теряли память, от поражения сердца отекали, не могли ходить. Из-за тифа умирали «пачками», в день по 15–20 человек, прямо на полу барака… В Холмогорах кронштадтцы не получали питания от Международного Красного Креста. Он не признавал матросов своими подопечными под предлогом: «Вы не политические!» Деникинцев и генералов снабжал продуктами. Белый хлеб, мясные консервы и прочее пожирали администрация и охрана.
Заключенным варили бурдамагу. Закладывали на всех одну «условную» банку консервов! Пшеничного хлеба никто из нас не видел, ели какую-то кукурузную замазку. В августе 1921 года в лагерь доставили 1800 кронштадтцев. В январе 1922 года их оставалось только 600…
Только спустя много лет я узнал, что кронштадтцев должны были освободить из Холмогорского лагеря 6 ноября 1921 года согласно распоряжению ВЦИК. А освобожденных не должны были гнать голодным этапом… 5–6 ноября 1921 года вышел указ, подписанный Лениным, председателем Совнаркома, об освобождении матросов, заключенных в Холмогорском лагере. Постановление ВЦИК вышло 6 ноября, а людей продержали до января – произвол продолжался. Если бы это распоряжение правительства исполнилось точно и в срок, то не погибло бы тут столько людей…»
Из воспоминаний участника Кронштадтского мятежа матроса И. А. Ермолаева: «Больше года сидели мы в тюрьме на Шпалерной в Петрограде, ожидая решения нашей участи. За все это время нам не предъявили никакого обвинения, не вызывали на допросы. В конце концов мы объявили голодовку. Нас разместили в подвале тюрьмы по одиночным камерам. Осматривая свое новое «жилье», я обнаружил на стенке камеры нацарапанную чем-то твердым надпись: «Здесь сидел в ожидании расстрела член ревкома мятежного Кронштадта матрос с «Севастополя» Перепелкин. 27/111—21»…
Через пять дней мы прекратили голодовку – нам, всем девятнадцати, был объявлен приговор: три года ссылки в Соловецкий концлагерь… В октябре 1923 года нашу группу привезли в концлагерь Кемь, который служил как бы перевалочной базой по пути в Соловки. Лагерь (Мукольм. – В.Ш.) был обычный: вокруг колючая проволока, по углам на вышках часовые с собаками, но вместо дощатых бараков здесь стояли одно– и двухэтажные дома. В одном из них разместились и мы в двух довольно просторных комнатах. Выходить за пределы лагеря строго запрещалось, но на территории лагеря гулять можно было круглые сутки. Когда мы прибыли в лагерь, там сохранялись еще «досталинские» порядки: на поверку заключенные не выстраивались, лишь ежедневно утром и вечером староста докладывал о количестве заключенных. Одновременно сообщалось о больных, которым требовалась медицинская помощь. Больных на подводе отправляли в Кремль, где находилось нечто вроде приемного покоя, при котором имелось несколько коек для стационарного лечения. Этот пункт обслуживал только политзаключенных.
Но с ноября 1923 года стал вводиться новый, «сталинский» режим. Нам было объявлено распоряжение по всем лагерям, что с 10 ноября все политзаключенные должны выходить на утреннюю и вечернюю поверки, причем после вечерней поверки прогулки запрещались и до утренней поверки необходимо было оставаться в помещениях… Жизнь наша шла обычным лагерным порядком: с утра завтрак, который готовили по очереди «повара» от каждой группы, потом учеба во фракционных кружках. Мы же занимались в общеобразовательном кружке – изучали литературу, математику, историю, политэкономию. В конце января 1924 года каким-то путем в лагере стало известно содержание нашей декларации, посланной в ЦК партии с изложением наших политических взглядов. Это вызвало взрыв негодования всех фракций, особенно правых эсеров, которые устами своего лидера Дмитрия Мерхелева заявили администрации лагеря, что мы не являемся политзаключенными, что мы случайно сгруппировавшийся конгломерат непризнанных мнений и поэтому они требуют, чтобы нас убрали из «их» лагеря политзаключенных.
Лагерное начальство сразу ухватилось за это требование, и нам было предложено перебраться в Кремль с сохранением режима политзаключенных. Мы возражать не стали и, таким образом, оказались в основном лагере Кремлевский в отведенных нам двух комнатах, отдельно от уголовников и без угловых вышек и часовых с собаками. Нам разрешили двухчасовую прогулку под конвоем за пределами Кремля, остальное время мы были предоставлены сами себе. И вдруг в середине марта нам объявили, что с 20 марта нас снимают с режима политзаключенных и переводят на общеуголовный с обязанностью выходить на работу вместе с уголовниками. Мы не согласились и объявили голодовку протеста, которая продолжалась семь дней. Администрация отказалась от своего требования, режим политзаключенных был для нас восстановлен, но ненадолго. 10 апреля нам вновь объявили, что мы обязаны выходить на работу с уголовниками и как уголовники. Мы поняли, что администрация решила сломить нас. Решив бороться до конца за права политзаключенных, мы написали энергичный протест против произвола администрации, копию направили в прокуратуру Республики и предупредили о возобновлении голодовки. Администрация отказала нам в праве считаться политзаключенными, и с 14 апреля мы объявили снова голодовку. Но проходила она уже в других условиях. Если раньше мы находились в своем помещении, то теперь нас поместили по одному в келье под особой охраной. Голодовка продолжалась до 27 апреля. В этот день утром ко мне в келью явился уже знакомый комендант Ауге и сказал, что наше требование о восстановлении режима политзаключенных удовлетворено, но что остальные голодающие без разрешения старосты голодовку прекратить отказываются. Такова была матросская дисциплина и солидарность! Я был очень слаб и так же, как и все остальные, ходить не мог. Меня в сопровождении коменданта и конвоиров понесли на носилках по всем кельям, где лежали еле живые неподвижные ребята, и я отдавал команду прекратить голодовку. Потом нас перевезли в приемный покой, где около недели держали на специальной диете. Спустя несколько дней после прекращения голодовки нас посетил начальник всего Соловецкого лагеря Эйхманс.
У него был вид весьма интеллигентного человека, говорил он по-русски без всякого акцента. Поинтересовавшись, как мы себя чувствуем, он спросил, кого мы можем уполномочить вести переговоры. Братва указала на меня и на старого боцмана Захарова. Нам помогли добраться до кабинета главврача. Главврачом была очень добрая молодая женщина по фамилии Фельдман. Эйхманс, как ни странно, выразил восхищение нашей стойкостью, подчеркнул, что в этом сказалась железная морская закалка, и добавил, что у него брат тоже моряк. Потом он пристально посмотрел на нас и довольным голосом сказал: «Могу поздравить вас, ваше дело рассмотрено спецкомиссией ВЦИКа, с открытием навигации она прибудет сюда, а с 1 мая вы будете считаться свободными гражданами с правом свободно передвигаться и работать по желанию, но обязательно работать. Как правило, для всех освобожденных назначается соответствующий испытательный срок. На материк вас отправят осенью, в сентябре – октябре, а сейчас вас подлечат» 15 мая на Соловки прибыла комиссия ВЦИКа, в которую входили: член ВЦИКа Смирнов, от прокуратуры Катаньян, член коллегии ГПУ Глеб Бокий. Мы были официально освобождены. 19 октября нам вручили документы об освобождении без права проживания в Москве, Ленинграде, Киеве, Харькове, Одессе и Свердловске…»