Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Здесь наступает тот порог мрака, пред которым, если вернуться к тексту Гумилева, природа действительно умолкает.
Страшно, конечно, человечество, превратившееся в «миллионы счастливых младенцев», но поработившие его по доброте душевной «святые страдальцы» — страшнее.
— читаем мы в ранней редакции «Канцоны». Будущие вожди человечества — «избранники духов». В христианской традиции таковыми считали одержимых бесами — «духами злобы поднебесной» (см.: Еф. 6: 12). Это — слуги зла, полностью противоположные «избранникам Бога», Апостолам. Между тем «избранники духов» «идут святыми путями», т. е. имеют вид святости, их жест — воздевание рук — повторяет жест иерея во время Херувимской песни. Это и есть сатанинская прелесть последних времен — безусловное зло, принимаемое за безусловное добро: «Сатана принимает образ светлого Ангела; его апостолы принимают образ Апостолов Христовых; его учение принимает вид учения Христова; состояния, производимые его обольщениями, принимают вид состояний духовных, благодатных: гордость его и тщеславие, производимые им самообольщение и прелесть принимают вид смирения Христова» (Свт. Игнатий Брянчанинов. О прелести. СПб., 1998. С. 94).
V
Апостасийная еретическая «святость» «новых друидов» порождена неким странным состоянием души, которое Гумилев уподобляет картине ночного неба с ярко сияющими на нем звездами:
Образ человека, созерцающего ночное звездное небо, в художественной культуре Серебряного века был одним из самых популярных символов «познания непознаваемого». Об этом писали многие, но одно из самых ярких рассуждений на эту тему принадлежит перу Вяч. И. Иванова. «Вид звездного неба, — писал Иванов в своих “Спорадах”, — пробуждает в нас чувствования, несравнимые ни с какими другими впечатлениями внешнего мира на душу. Мгновенно и всецело овладевает это зрелище человеком и из предмета отчужденного созерцания неожиданно становится его непосредственным внутренним опытом, событием, совершающимся в нем самом. […] Никогда макрокосм и микрокосм не утверждаются в более наглядном противоположении и в то же время в более ощутимом согласии и как бы созвучии. […] Почему мог зачаровать его (человека. — Ю. 3.) небесный свод и уверить его раньше доказательства разума в безусловной и повелительной реальности его связи со всеми? Но связь уже дана и пережита во внутреннем опыте, и единственный путь философствования для человека, чтобы проверить ее разумом, есть доверившись этому опыту искать истолкования всего из себя. Во имя этой связи он, созерцая безграничный мир, говорит ему: “ты — я”, с тем же правом, с каким Дух Макрокосма, озирая себя бесчисленными своими очами, говорит человеческой монаде: “ты — я”. Зенит глядит в Надир, Надир в Зенит: два ока, наведенные друг на друга, два живых зеркала, отражающие каждое душу другого. — “Почему ты не во мне?” — “Почему ты не во мне?” — “Но ты во мне”. — “Ты во мне”. […] Звездами говорит Сам в человеке к своему “я”; и, если звезды все же как бы таят некую тайну, это — воплощенное “я” в человеке не слышит, все еще не слышит, что говорит ему Сам» (Иванов Вяч. И. Собрание сочинений. Т. 3. Брюссель, 1979. С. 129–131).
Среди прочих аспектов полемики акмеистов с символистами «звездная» тема также сыграла свою роль. «Когда пришли стихи о звездах, — вспоминала Надежда Яковлевна Мандельштам, — 0.[сип] М.[андельштам] огорчился. По его примете, звезды приходят в стихи, когда порыв кончается или “у портного исчерпан весь материал”. Гумилев говорил, что у каждого поэта свое отношение к звездам, вспоминал О. М., а по его мнению, звезды — это уход от земли и потеря ориентации» (Мандельштам Н. Я. Воспоминания. Первая книга. Париж, 1982. С. 215). Мы уже говорили о том, что под «потерей ориентации» акмеисты — Гумилев, Ахматова, Мандельштам — мыслили, разумеется, не только поэтическую невнятицу, порожденную символистским «познанием непознаваемого»: речь в полемике 1912–1913 гг. шла о вещах куда более важных и сокровенных. По крайней мере, что касается «своего» отношения к звездам у Гумилева, то, в отличие от Иванова, он предпочитал не импровизировать, а, обращаясь к трактовке символики образа звездного неба в своем творчестве, буквально повторял известные рассуждения по этому поводу, изложенные Кантом.
В трудах Канта образ звездного неба всегда является наглядным доказательством ограниченных возможностей познавательной деятельности человека. Истинный мудрец всегда ограничивает свое любопытство, помня о том, что есть сферы, недоступные для человека, — то священное, тайное Начало бытия, в Которое можно только верить. «Наблюдения и вычисления астрономов, — говорил Кант, — научили нас многому, достойному удивления, но самый важный результат их исследований, пожалуй, тот, что они обнаружили перед нами бездну нашего невежества; без этих знаний человеческий разум никогда не мог бы представить себе всю огромность этой бездны…»(Избранные мысли Канта. М., 1906. С. 23). Этот же образ использован Гумилевым и в акмеистическом манифесте «Наследие символизма и акмеизм»: «Вся красота, все священное значение звезд в том, что они бесконечно далеки от земли и ни с какими успехами авиации не станут ближе».
Созерцание звездного неба лишь тогда служит к пользе человека, когда он способен смиренно признать «бездну своего невежества». Любые самостоятельные попытки проникнуть в тайны «внешней» и «внутренней» метафизической «бездны» ставят человека в ложное, опасное и смешное положение: «Две вещи наполняют душу всегда новым удивлением и благоговением, которые поднимаются тем выше, чем чаще и настойчивее занимается ими наше размышление, — это звездное небо над нами и моральный закон в нас. Что же нужно сделать, чтобы поставить эти изыскания полезным и соответствующим возвышенности предмета образом? Примеры здесь могут служить только для предостережения, а не для подражания. Созерцание мира начинается с превосходнейшего вида, который всегда предлежит человеческим чувствам, наш рассудок всегда стремится проследить его в полном объеме и оканчивается — толкованием звезд. Мораль начинается с благороднейшего свойства в моральной природе, развитие и культура которого направлены на бесконечную пользу, и оканчивается — мечтательностью или суеверием» (Кант И. Критика практического разума. СПб., 1897. С. 191).
«… Я должен был уничтожить знание, чтобы дать место вере, — писал Кант в предисловии к своей главной книге, — ибо догматизм метафизики, т. е. стремление идти вперед без критики чистого разума, является источником всякого неверия, противодействующего морали — неверия всегда и сильно догматического» (Кант И. Критика чистого разума. СПб., 1896. С. 17).
Учение Канта о пагубных последствиях попыток познать непознаваемое поразительно точно совпадает с учением Церкви о способах зарождения и видах прелести. Согласно этому учению, прелесть, выражающаяся в высшем своем развитии весьма бурно — в одержимости прельщенного «видениями», общениями с «потусторонними голосами», которые он принимает за голоса Бога, ангелов и святых и потому пытается «пророчествовать», «учить» и «обличать» (начиная, как правило, свою деятельность с резкого отрицания Церкви, Ее учения и устроения), — в низших, самых распространенных и не очень заметных формах оказывается «растлением ума», т. е. уверенностью в своей «избранности», «безгрешности», «талантливости». Этот низший и самый опасный вид прелести так и называется — «мнением» (от церковнославянского «мнити», т. е. «думать, предполагать, представлять» — см.: Краткий церковнобогослужебный словарь. М., 1997. С. 91). «Связь между этими двумя видами прелести непременно существует. Первого рода прелесть всегда соединена с прелестью второго рода, с “мнением”. Сочиняющий обольстительные образы при посредстве естественной способности воображения […] непременно, по несчастной необходимости, мнит, что живопись эта производится действием Божественной благодати, что сердечные ощущения, возбуждаемые живописью, суть ощущения благодатные. Второго рода прелесть — собственно “мнение” — действует без сочинения обольстительных картин… Находящийся в прелести «мнения» стяжает ложное воззрение на все, окружающее его. Он обманут и внутри себя и извне. Мечтательность сильно действует в обольщенных “мнением”, но действует исключительно в области отвлеченного» (Свт. Игнатий Брянчанинов. О прелести. СПб., 1998. С.80. Курсив автора).