Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Приведенное место показывает внутреннее пространство текста: княгиня пишет себе, спорит с собой, сама отвечает на свои вопросы. Здесь Павел обретает чины отца, как бы замещая его в сознании Дашковой. Реальные документы куда прозаичнее: никакого придворного чина, тем более бригадирства (на три ступени по Табели о рангах выше того, что получил юноша по приезде). Однако сам факт личного послания государыни позволял на многое надеяться.
Письмо императрицы успело в Рим буквально накануне приезда графа и графини Северных — великокняжеской четы, путешествовавшей по Европе. Екатерина Романовна весьма интересовалась их расположением к сыну. «Великий князь не узнает своего крестника: настолько он вырос и возмужал, — писала она А.Б. Куракину. — Если он будет осчастливлен покровительством великого князя, я не буду сожалеть, что недостаток значения нашего уважаемого Никиты Ивановича оставляет его без всякой опоры»{687}. Панин к этому моменту, как и Орлов, — мертвый волк. А Куракин, один из ближайших друзей Павла Петровича, мог уверить наследника в лояльности молодого Дашкова.
Однако встреча с великокняжеской четой обманула ожидания матери. В мемуарах о ней сказано кратко. Но за скороговоркой у княгини обычно скрывались целые страницы жизни. Единственное свидетельство — зарисовка с натуры, сделанная мисс Эллис Корнелией Найт. В Риме кардиналом де Берни был устроен концерт, на котором присутствовал и Павел Петрович. Как злая фея из сказки, Дашкова «прибыла на праздник, одетая в черное. Великий князь и княгиня считали, что она шпионит за ними… Она села на концерте как можно ближе к великому князю, сразу позади него справа. Он был очень рассержен и, повернувшись к ней, сказал: “Мадам, неужели вы не могли надеть что-нибудь другое в присутствии своего суверена?” Княгиня Дашкова в качестве извинения уверила его, что все ее платья упакованы, поскольку она собиралась покинуть Рим. Великий князь ответил: “Но в таком случае вы могли бы не приезжать”»{688}.
Павел Петрович сам показывал, что не намерен покровительствовать Дашковым. Говоря по правде, у Екатерины Романовны вовсе не было выбора, за какой партией идти. Ради карьеры сына она должна была держаться государыни.
В Вену Дашкова прибыла уже пылкой сторонницей Екатерины II, как если бы два десятилетия трудных, болезненных отношений оказались стерты по мановению скипетра императрицы. Венцом верноподданнических речей княгини стал разговор с канцлером В.А. Кауницем, в котором она при сравнении старой подруги с Петром I отдала предпочтение философу на троне перед царем-плотником.
Монолог Дашковой о реформах Петра I можно назвать программным. К концу XVIII столетия просвещенные патриоты начинали тяготиться постоянным славословием в адрес реформатора и хотели вести родословную своей страны от времен Рюрика, а не с основания Петербурга.
«Некоторые реформы, насильственно вводимые им, — заявила Дашкова, — со временем привились бы мирным путем… Если бы он не менял так часто законов… он не ослабил бы уважение к законам… Он ввел военное управление, самое деспотическое из всех… торопил постройку Петербурга, тысячи рабочих погибли в этих болотах… испортил русский язык»{689}.
Сходного мнения придерживались M. M. Щербатов, Д.И. Фонвизин, Н.И. Новиков. Оно восходило к рассуждениям Жан Жака Руссо в «Общественном договоре» 1762 года, где философ обрушивался с яростной критикой на петровские преобразования. По его мнению, вместо того чтобы делать из русских немцев, следовало развивать их самобытность, народ нуждался не в цивилизации, а в закалке. Теперь развращенные западной культурой русские ослабеют, подпадут под власть любой азиатской орды, которая следом захватит и Европу{690}.
Однако у княгини и философа были разные отправные точки для негодования. Судя по «Рассуждению о правлении в Польше» 1772 года, «пламенный Жан Жак» уповал на хранящих самобытность поляков как на заслон от враждебного Севера и Востока. Екатерина Романовна Польши не любила и называла ее жителей «наиболее холопской нацией». Она предъявляла к Петру I претензии не за то, что он лишил Европу щита, а за то, что «уничтожил свободу и привилегии дворян». Речь в первую очередь о Боярской думе, в которой члены высокопоставленных родов давали государю советы и совместно с ним правили державой. Дашкова считала, что прежде самодержавие было ограничено боярским представительством. Преобразования же начала XVIII века — своего рода вывих, который требуется исправить.
Ее дядя Панин, исходя из методологии Монтескье в «Духе законов», считал, что Россия не вписывалась ни в один из типов правления: «Государство не деспотическое, ибо нация никогда не отдавала себя государю в самовольное его управление… Не монархическое, ибо нет в нем фундаментальных законов; не аристократия, ибо верховное в нем правление есть бездушная машина… на демократию же и походить не может»{691}. Тогда что? В рамках заявленной схемы Россия двигалась от деспотии к монархии, для которой недоставало только фундаментальных законов.
Монологом о Петре I Дашкова напоминала, что такие законы были — Уложение Алексея Михайловича 1649 года — значит, страна уже являлась монархией, но из-за реформ Петра I потеряла этот статус — качнулась к деспотии. О том, что подобное движение возможно, корреспондентку предупреждал на примере Франции Дидро.
Когда-то княгиня предполагала, что Екатерина II вернет Россию на путь истинный, разумеется, призвав подругу в помощницы. Но императрица, напротив, провозгласила себя продолжательницей дел великого преобразователя. Монолог Дашковой о Петре I — скрытое напутствие государыне: не будь деспотична, не меняй законов, не уничтожай привилегии дворян, очисти русский язык… Княгиня ставила Екатерине II политические условия. Поздновато, если учесть мольбы о карьере сына. Негласный договор был уже заключен, но наша героиня считала себя вправе расширять требования.
В Вене с Дашковой встретился император Иосиф II и около часа говорил с путешественницей наедине, без протокола. Память об этом событии была сохранена своеобразным способом. До сих пор в загородной резиденции Шенбрунн в огромном Зале церемоний можно видеть цикл монументальных полотен Мартина ван Мейтенса, посвященных свадьбе Иосифа II и Изабеллы Пармской. Картины создавались в 1760–1765 годах, а позднее в них вносились кое-какие дополнения. Так, после выступления в Вене чудо-ребенка Моцарта, которого Мария Терезия даже держала на руках и осыпала поцелуями, было решено запечатлеть малыша и его покровителя архиепископа Колоредо на картине «Вечерний концерт в Бальном зале» («Серенада в Редутских залах»). Для этого часть не слишком важных гостей затерли, а на их место вписали священника и маленького Вольфганга Амадея. Любопытно, что по левую руку от Моцарта, через три фигуры, у самого края картины, показана дама, точно сошедшая с гравюры Г.И. Скородумова 1777 года. Ее прическа и одежда не соответствуют моменту. Волосы зачесаны выше, чем у других жен-шин, а вместо открытого придворного платья с декольте и кружевной накидкой, которыми щеголяют знатные гостьи, — меховая душегрейка. Подчеркнем: это единственная женщина в мехах во всем зале. На голове у дамы газовая наколка, восходящая к чепцу на миниатюре О. Хамфри 1770 года или портрету Д. Гарднера 1776–1780 годов из собрания Уилтон-хауса. Вероятно, маленький Моцарт — не единственный, кого, по желанию августейших заказчиков, увековечили в данном произведении искусства.