Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В Москве мама часами плакала, часами изливала душу по телефону, часами гадала на картах, казалось, горю не будет конца. Теперь, бросив ДС ради Моцарта, она осталась одна и стала как бы из принципа искать себе мужа. Все это были какие-то ненужные женихи и ухажеры, а Наполеонов судьба ей не посылала. Что это был за образ, откуда он взялся? Может, так выглядел ее таинственный отец? Или образ сложился из черт, противоположных отцу навязанному?
Мои мужчины были совсем разными, соответственно моей эволюции. Без малейшего намека на типаж. Они были пишущие, рисующие, поющие, ставящие спектакли, стригущие, ясновидящие, переплетающие, талантливые, бездарные, безмозглые, интеллектуалы, миллионеры, нищие, красавцы и просто. Наверное, никого не забыла. Первым был мальчик Ванечка, родившийся со мной в один день и по совместительству бывший соседом по даче. Наши игры продолжались лет до трех, пока Ванечка не переехал. Территориальная удаленность — смерть любви. Многие почему-то не помнят своих ранних лет, а я отлично помню, как сладострастно смотрела на голенького Ваню, гревшегося на солнышке. Следующим был сын друзей семьи. У бабушки и деда были друзья, Корицкие, Надя и Николай, их дочь Вика и ее сын Алеша. Мы ходили друг к другу в гости, и раз нас оставили с Алешей одних в его комнате. У Алеши был набор для игрушечного доктора: стетоскоп, трубка, что-то еще, что нам не понадобилась. Я велела Алеше раздеться и стала прикладывать стетоскоп, а потом трубку к разным частям его тела. Быть доктором мне понравилось, но когда Алеша, в свою очередь, должен был меня лечить и велел раздеться, я отказалась. Значит, был в четыре года девичий стыд. И даже когда я сама «лечила» Алешу — оглядывалась на дверь, как бы сознавая, что занимаюсь чем-то предосудительным. Если б не этот эпизод, я бы так и думала, что стыд — плод воспитания, а не данность. Мне все же кажется, что взрослые прознали про мою врачебную практику и оттого больше не оставляли меня наедине с мальчиками.
Впрочем, в семь лет мою нравственность можно было уже не охранять. Я подружилась с одноклассником Сережей, мы гуляли, одно лето он провел у нас на даче, и никаких нескромных мыслей у меня не возникало. На даче мы как-то вечером стояли у крыльца и обсуждали родственников. У него была мама с бабушкой и разведенный отец, как почти у всех советских детей. Про отца он знал, что тот работает в КГБ, для нас это звучало в то время как что-то таинственное, нездешнее, опасное. Неудивительно было, что он где-то далеко, прилетает изредка и ведет себя как робот. Сережа попросил меня выстроить иерархию моей любви к родным. Почему-то его волновал этот вопрос. Я ответила, что на первом месте папа, потом дед, потом бабушка, потом мама. Дословно помню ответ и чувства, которые имела в виду под этой нумерацией.
К отцу я относилась как девицы к киноактерам: он был недосягаем, появляясь на моем экране красивым, улыбающимся, как бы не в жизни, а в фильме. И я, оказываясь рядом с отцом, попадая в этот фильм, тоже была целлулоидной: робкой девочкой с бантиком, затаившей дыхание, старающейся понравиться. Дед тоже был кумиром, но из моей жизни. Я, сова, которую утром не добудишься, слышала во сне, если дед вдруг вставал в шесть утра и начинал квасить капусту, пока все спали. Я немедленно вскакивала и бежала к нему на кухню, как на свидание, я всегда хотела ему что-то рассказать и о чем-то спросить. Не говоря о том, что дед был рогом изобилия: он все время мне что-нибудь открывал. По субботам мы ходили в Третьяковку, он рассказывал мне о художниках, о том, что это за сложенные пирамидой черепа в «Апофеозе войны» Верещагина, о церковном расколе по суриковской картине, о князе Меншикове и о том, как он оказался в Березове, о тюрьме по «Всюду жизнь», о неравном браке по Василию Пукиреву, о том, что для того, чтоб понять, что видишь, надо самой рисовать.
Мы садимся в дедовской комнате за круглый стол, который раздвигался для гостей в длинный обеденный, а так был вроде журнального. Низкие журнальные столики появились чуть позже. Дед ставит на стол вазу, состоящую из двух частей: снаружи хрустальный шар, внутри зеленого стекла бокал с широким серебряным ободком. Я смотрю на нее сейчас и думаю, то ли она действительно неземной красоты, то ли я вижу ее такой с тех пор, как мы с дедом ее рисовали. Он кладет передо мной и перед собой по листу бумаги и по карандашу. Я старательно переносила вазу на бумагу, но в результате она оказалась кособокой, худенький стакан перечеркивал хрустальную резьбу, которая на бумаге оказалась не резьбой, а сикось-накось пересекающимися линиями. У деда же ваза оказалась что надо: пузатая, хрустальная, бокал виднелся внутри и обод придавал законченность всей конструкции. У меня никак не получалось переносить на бумагу дивный мир вокруг, он весь как-то сплющивался, раскорячивался, превращаясь в каляки-маляки, похожие у всех детей. Но я упорствовала. Не до тех пор, пока научилась хорошо рисовать, а пока не нашла внутри себя связь между картинкой в голове и движением руки. И тогда стала писать. Дед сохранил все мои рисунки и передал мне аккуратно перевязанную объемистую папку незадолго до своей смерти.
Дед на втором месте — это не на втором, это на другом первом. И бабушка на третьем — тоже на третьем первом. Она меня кормит, одевает, учит словами (дед-то учит как олимпийский бог — картинами мира), я общаюсь с бабушкой в прозе жизни — помогаю варить варенье, отнести-принести, а дед — по части поэзии, с ним я запоминаю наизусть Пушкина, но и окучивать пионы с ним — тоже поэтическое занятие. В моей взрослой жизни мне кажется, что бабушка дала мне некое твердое основание и волю, а дед — воображение. Четвертое место мамы — тоже первое, но очень трудно отделяемое от себя самой. Мама — взрослая модель, на которую я смотрю придирчиво, чтоб оттолкнуться от всего, что не нравится, не повторить ошибок, уточнить свои настройки и ориентиры.
Сережа не может выбрать из своих родных ничего для себя, он — круглолицый краснощекий мальчик, зависший между матерью и отцом. Так продолжается до шестого класса, когда Сережа вдруг исчезает. Возвращается он через два года другим — с крысиной мордочкой, пробивающимися нестройными усиками. Он был в Чехословакии. С отцом. Вернулся 1 сентября 1968 года, когда отец закончил миссию по дислокации танков в Праге. Мы с Сережей чужие. Бабушкины аспиранты-чехи, оставшиеся навсегда ее друзьями и друзьями мамы и моими, готовят пражскую весну. Потом Сережа делает скромную политическую карьеру, пока его не выбрасывают из окна пресс-службы президента Ельцина, где он работает. У него перелом всего. Газеты пишут, что это «голубые» дела, мол, развлекались мужчинки в кабинете, а тут вошли. И он то ли спрыгнул, то ли его выбросили, чтоб никто не видел. Мы встретились с ним раз после этого эпизода, когда, пролежав пару лет в больнице, он уже ходил с палочкой. Он говорил, что это «по политическим мотивам», остальное — наветы. Ну а что он должен был говорить, и кто знает, что творилось и творится за кремлевскими стенами. Сережа умер несколько лет назад. Из того, что в нем поломалось, срослись только кости, а душа, начавшая рваться еще в детстве, так и не склеилась.
Виола набрала с собой в Миллерово вещей — три чемодана. Собиралась сидеть до весны, все же на работу приехала. Ей и в голову не приходило, что брать надо не только одежду, но одеяла, кастрюльки, постельное белье, лампочки, лекарства — не было тут ничего, кроме газеты «Большевистский путь», служившей полотенцем, туалетной бумагой, подстилкой и занавеской. Коле военкомат выдал комплект жизнеобеспечения, а ее редакция только руками развела — думала, у нее все с собой. Дрова, конечно, дали, спички тоже, глиняный горшок нашелся из-под цветов. Дырка затыкается — можно варить кашу в печке. Пшенная каша в русской печи — вкусная вещь, но нельзя же Машеньку кормить одной кашей и солеными арбузами! Илья пошел по скрипящему снегу на колонку за водой — а она там замерзла. Холодные зимы здесь редки, но вот как раз выдались морозы. Темно почти все время — фонарей на улицах нет, лампочки давно перегорели, свечи подходят к концу. Что дома, что на улице — как в подземелье, правда, освещаемом светом любви. Он похож не на огонек, а на небо, без этого света тут и дня не выдержать. «Ну что ж вы, москвичи, лампочек не привезли? — укоряют Вилю на работе. — Все, кто из центра приезжают, привозят лампочки, мы думали, вы знаете». Хорошо, Илья такой рукодельный, вырезал из дерева импровизированную посуду — сосны тут завались, кое-как доскрипели до 20 января и отбыли все вместе в обратный путь. Новая семья сразу обрела форму, как скульптурная композиция, у которой трудности отсекли все лишнее. И Маша перестала смотреть на Илью насупленно. Виле выдали справку, что она с 20 января находится в отпуске по болезни, позже в характеристике, тоже заверенной печатью, ей напишут, что была отозвана ЦК ВКП(б) из «Большевистского пути». Для ответственных работников это единственная причина перемены мест.