Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Пропаганда, – отмахнулась графиня. – Не стоит верить всем слухам, что до нас доходят.
– Ему предъявили обвинение? – спросила Битси.
– Вполне возможно, – кивнул Борис.
Эта война отбирала всех, кого я любила. И все – моя страна, мой город, мои друзья – оказывались ограбленными и преданными, а я могла противостоять этому лишь одним известным мне способом. Я должна была уничтожать те письма. Мне уже плевать было на опасность. В этом я не сомневалась. Хоть что-то должно быть сожжено. Я выбежала из библиотеки. Борис и Битси кричали мне вслед:
– Вернись!
– Ты не в себе!
В комиссариате я промчалась к кабинету отца, захлопнула за собой дверь. Я схватила какое-то письмо и разорвала его пополам, потом еще одно и еще… Шорох бумаги никогда не приносил мне такого удовлетворения. Сообразив, что папа́ может войти в любое мгновение, я засунула пачку писем в сумку, смяв их в уродливые комья.
Щелкнула дверная ручка, дверь распахнулась. Я отступила от письменного стола, спеша застегнуть сумку.
– Моя обязательная дочь, – сухо произнес папа́. – Явилась с визитом?
Я не знала, что делать.
Изобразить негодование? «Ты заподозрил собственную дочь?»
Прикинуться беззаботной? «Ну да, зашла. Что тут такого?»
Честно признаться? «Да, я воровка».
– Я получил письма, в которых спрашивают, почему полиция не проверяет ранее полученную информацию. И это странно, потому что мы расследуем каждое из обвинений. Я не мог понять… – Он демонстративно посмотрел на разорванные мной письма. – Теперь понимаю.
Мои пальцы крепче сжались на сумке.
– Ты ничего не хочешь мне сказать? – спросил папа́.
Я покачала головой.
– Меня могли и арестовать, – продолжил он. – Обвинить в предательстве и приговорить к смерти.
– Но тебя же не в чем винить!
– Боже мой, как ты можешь оставаться такой наивной? – Он подошел к столу, оперся о него ладонями и склонил голову, почти с отчаянным видом.
– Но, папа́…
– Любого другого я бы арестовал. Иди домой. И никогда больше не возвращайся сюда.
Я ушла с последней пачкой писем. Я могла сделать что-то по-настоящему важное, но потерпела неудачу.
Фройд, Монтана, август 1987 года
Загнанная в угол, среди свитеров и тайн, я таращилась на Одиль – элегантную, как всегда, – все еще держа в руках шкатулку. Письма лежали на полу между нами. Почему бы Вам не поискать прячущихся незаявленных евреев?.. Мой сигнал точен, так что теперь все зависит от вас…
– Кто вы такая? – спросила я.
Одиль открыла рот, потом снова закрыла, ее губы превратились в напряженную линию. Она вскинула подбородок, и точно так же, как я теперь смотрела на нее по-другому, она по-другому посмотрела на меня. Настороженно и с глубокой печалью. Когда она так ничего и не сказала, я подняла письма и сунула прямо ей в лицо. Она не шелохнулась.
– Почему все это у вас?! – резко спросила я.
– Я не сожгла их, как остальные… А надо было.
– Я думала, вы были героиней, что вы прятали евреев!
– Увы, нет, – вздохнула Одиль. – Только письма.
– От кого?
– От моего отца.
– Это безумие какое-то… Разве он не был копом?
Взгляд Одиль стал отстраненным, словно она увидела призрака. Молчание наполнило чулан, спальню, нашу дружбу… Слышались только одинокий зов затерявшейся чайки, грохот мусоровоза в переулке да биение моего несчастного сердца.
– В начале войны, – заговорила Одиль, – полиция арестовывала коммунистов. Во время оккупации они перешли на евреев. Люди писали доносы на соседей. Некоторые из писем приходили к моему отцу. Я их воровала, чтобы он не смог охотиться на невинных.
– Так не вы их писали?
Уже задавая этот вопрос, я знала ответ.
Одиль уставилась на письма, дрожавшие в моей руке:
– Я не виню тебя в том, что ты рылась в моих вещах от скуки или из любопытства.
Ее глаза стали холодными, они превратились в щелки и смотрели на меня так, словно я была пустым местом.
– Но поверить, что я могла написать все те слова! Что я такого сделала, что ты стала думать, будто я способна на подобное зло?
Одиль повернулась к окну, и я поняла, что ей невыносимо было смотреть на меня. Я не имела права заглядывать в ее вещи, копаться в ее прошлом. Извлекать на свет то, что она по каким-то причинам похоронила. Война, та роль, которую играл ее отец, может быть, даже повод, по которому она покинула Францию…
– Подумать только, я вернулась домой раньше, потому что скучала по тебе… – Одиль тяжело опустилась на кровать и сидела не прямо, как в церкви, а горестно согнув спину. – Уходи, – наконец произнесла она. – И не возвращайся.
– Нет, пожалуйста…
Энергично тряся головой, я шагнула к ней. Как я могла обвинить ее в подобных деяниях? Мне бы понимать ее лучше… Я буду ухаживать за ее садиком, косить ее лужайку, убирать зимой снег… Я заставлю ее забыть мою глупость, мой импульсивный вопрос…
– Простите меня!
Одиль встала и покинула комнату. Я услышала, как открылась входная дверь. Одиль ушла.
В гостиной я закрыла дверь, потом расставила по местам книги, надеясь, что расставляю в правильном порядке. В ожидании Одиль я сидела на диване прямо как палка. Боясь пошевелиться, я ждала час, потом другой… Она не вернулась.
Ее тон был предельно резок и решителен. Так я и сказала Элеонор. Я надеялась, что она раскричится, но она сказала:
– Конечно, Одиль рассердилась. Теперь ты понимаешь, почему мы с папой твердим тебе, что нельзя совать нос куда не положено?
Но то, что я сделала, было намного хуже, чем просто совать нос, и я была слишком пристыжена, чтобы признаться до конца в своем преступлении.
На следующий день я постучала в дверь Одиль, но она не ответила. В тот вечер я написала ей виноватое письмо и опустила в ее почтовый ящик. Когда утром я уходила в школу, то нашла это письмо нераспечатанным на коврике под нашей дверью. На мессе, пока другие молились о том, чтобы мы сокрушили Советы до того, как они сокрушат нас, я, стоя на коленях, молилась о прощении Одиль. После службы она разговаривала с отцом Мелони. Одиль сияла, рассказывая о Чикаго. Когда я подошла, она извинилась и ушла домой, вместо того чтобы пойти в общинный зал. На следующей неделе я села на ее скамью, по-детски надеясь, что после «Отче наш», когда прихожане пожимают друг другу руки и говорят «Да пребудет с тобой мир», она наконец посмотрит на меня. Но Одиль перестала ходить на мессу.