Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Владыка улыбнулся почти виновато.
– Тоскуете, матушка?
Досифея опустила глаза.
– Может, и плачете потихоньку?
– И плачу, владыко.
– Да, нелегок иноческий крест, особливо когда с младенчества не предуготовляешь себя к нему, не испытываешь тяги, – вздохнул митрополит Платон. – Избранным дается крест сей. Иные по случаю попадают в обитель. Я-то вот тоже монах… да какой из меня монах, хотя и сам с юных лет возжелал я сего пути… А вы-то, матушка, да…
Говорил он быстро, живо, и глаза его тихонько поблескивали.
– Да только на вас, мать Досифея, взглянуть достаточно лишь разок, дабы понять, что вы – Божия избранница. Не для моря житейского, не для суетного мирского жития – для подвига вас Господь предназначил. Неужели же вы думаете, что Он вас сюда определил, дабы помучить или наказать за что сурово? Он, Человеколюбец, за нас распятый? Думаю, что и не мне проповедовать вам о путях широких и узких, вы сами, матушка, меня, грешного, еще поучить можете.
– Слишком лестного мнения вы обо мне, владыка, – пробормотала Досифея.
– И-и, матушка! Или скажете, что не страдали? И о чем думали, страдая?
– Что терпеть нужно.
– Терпение… Вот оно, главное слово. Не пустое терпение, а с упованием, и твердым знанием, для чего живем, чего чаем, для чего страдаем. А вам не просто терпеть, вам терпением душу взращивать, от вас Господь немалого плода ожидает. А нынешняя немощь ваша для того, чтобы в ней крепость Божия проявилась. Справитесь, мать Досифея, не оставит Бог, и еще здесь, в этой жизни, сладостный плод Духа Святого ощутите. Сейчас потому враг так отчаянием вашу душу и гложет, что видит в вас монахиню добрую, и унынием хочет погубить. А вы еще и особо от всех – получается, что в затворе. Не случайно же…
Говорили они долго, и вроде бы ничего не сказал митрополит Платон, чего не вычитала бы Досифея у святых отцов, но от общения с жизнерадостным, доброжелательным ко всему миру владыкой, вдруг легче стало на душе бывшей принцессы Августы. Удушающая пустота пока еще медленно заполнялась созревающей надеждой на обретение не только покоя, но и того главного стержня, той опоры, без которой любая жизнь – не жизнь, а лишь томление или самообман. Мать Досифея принялась ревностно бороться с собой за свою же душу. То изнемогала в этой борьбе, то вдруг получала укрепление и утешение. Митрополит Платон теперь часто навещал ее, говорил с ней с духовных вещах, ободрял и укреплял.
…Однажды Досифея проснулась среди ночи с отчаянным чувством: «Все! Не могу больше!» Внутри все разрывалось и болело. Тяжело, мучительно плача, она поднялась с кровати и упала перед большой иконой Богородицы. Впервые она ощутила, что у нее не осталось ни капли сил. Впервые почувствовала себя беспомощной и ни на что не годной, способной лишь на одно – с горьким плачем умолять Владычицу: «Помоги!»
– Не могу так больше, не могу! – она совсем распростерлась на полу и рыдала. – Это предел… Если не поможешь, не спасешь, то без Тебя – ничего…
…Облегчение приходило постепенно и незаметно. Уже светало, и с первыми лучами, глянувшими в щель штор, Досифея, не перестававшая молиться, вдруг ощутила удивительную легкость, мир и успокоение. Как до этого ей не приходилось переживать такого отчаяния, как сегодня, так и нынешней легкости, света и радости никогда не приходилось испытывать. Никогда! Ничего подобного! И это блаженное чувство все ширилось и росло и наконец стало таким лучезарным и безграничным, всеохватывающим, что Досифея, не в силах выдержать его, вновь зарыдала, но теперь уже слезами радости, слезами благодарности, для которой не было слов. Она постигла сейчас, что это значит – Божия любовь…
С этой ночи жизнь ее изменилась. Росла и укреплялась в душе та опора, о которой она постоянно молилась, и об этом помнила мать Досифея в минуты все еще не отступающих соблазнов и борений. Она становилась настоящей монахиней, постигая, что смысл иноческой жизни – невозможное в миру соединение с Господом. И все, что свершалось потом с душой ее и сердцем, было сокровенной тайной инокини Досифеи…«Вот и все», – говорил себе Сергей Ошеров, медленно перебирая горошины янтарных четок. Сколько раз он уже повторял это, сколько раз отказывался от своей любви, но теперь, действительно, – все….
Князь Потемкин на следующий день после отъезда Августы из Царского Села встретился в Петербурге с Сергеем, передал ему четки с поклоном от княжны.
– Что с ней?! – вцепился Ошеров в светлейшего, и Потемкин, ничего не понимая, да и не желая понимать, кроме того, что дело, кажется, не шуточное, намекнул о скором постриге Таракановой. В каком монастыре это совершиться, не сказал, поскольку и сам не знал. Но, увидев, какое отчаяние отразилось в глазах Сергея Александровича, добавил:
– Она так решила. Не знаю, что у тебя там, но не ищи, не волнуй ее. Послушай меня – князь Потемкин дурного не посоветует.
Светлейший укатил на юг. Сергей Александрович отправился в Москву.
Все пошло своим чередом. Ошеров несколько раз уезжал на Урал, подолгу оставался там, остался бы и насовсем, если бы не Николенька – не хотелось увозить сына из Москвы. Вернувшись однажды из такого путешествия, Сергей Александрович нашел дом Орловых в трауре, а граф, вышедший ему навстречу, был мрачнее тучи.
– Алексей Григорьевич, что случилось? – испугался Ошеров.
– Да, брат… случилось, – Орлов строго посмотрел куда-то перед собой, перекрестился и горестно вздохнул. – Жену я на днях схоронил, Сереженька… Вот так-то…
* * *
…Европу ожидало новое потрясение – триумфальное путешествие русской императрицы Екатерины по Новороссии и Крыму, владениям светлейшего князя Потемкина. Где жалкий Кырым, где дикие степи? Не так-то легко и быстро сбывались мечты светлейшего, да он, умный человек, и не рассчитывал на скорые успехи. И все же успехи превзошли все ожидания. Города, богатые селения, сады и… флот черноморский! А путешествием своим государыня словно печатью закрепляла, что Крым стал воистину российским. Севастополь же с молодым флотом явился предметом особой зависти европейцев. «Здесь, где назад тому три года ничего не было, – писала государыня, – я нашла довольно красивый город и флотилию, довольно живую и бойкую на вид; якорная стоянка и пристань хороши от природы, и надо отдать справедливость князю Потемкину, что он во всем этом обнаружил величайшую деятельность и прозорливость».
Князю был пожалован титул Таврического. Злопыхатели, задохнувшись от зависти, ничего умнее не смогли сочинить, чем сказку о «потемкинских деревнях», суть которой заключалась в том, что все великолепие южных владений светлейшего было лишь игрушкой, причудливой мистификацией, дабы обмануть доверчивую императрицу. И именно глупая эта басня ничтожностью своей явила мощь светлейшего князя Таврического, – они больше ничего не смогли с ним сделать! Не было против него достойного оружия у недругов, ничего не нашлось…