Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Утром 5 ноября 1796 года Марья Саввишна Перекусихина по обыкновению вошла в комнату императрицы, и Екатерина встретила ее кроткой улыбкой.
– Марья Саввишна, а ведь нынче я умру, – сказано было просто, спокойно, даже как-то по-будничному.
Перекусихина начала мелко креститься.
– Свят, свят… Что ты, государыня?!
– А что, Марья Саввишна, разве цари не смертны на земле? Видать, и мой час подошел. Гляди, – Екатерина указала на часы, – они сегодня впервые остановились.
– Э, – облегчено выдохнула камер-юнгефа, – что за беда? Эка невидаль, государыня-матушка, часовщика позовешь, вновь пойдут.
Но Екатерина, с прежней тихой улыбкой покачивала головой, словно говоря: не в часах дело…
Через несколько часов Перекусихина, у которой из головы не шли слова государыни, взволновались, почему Екатерина, всегда придерживающаяся заведенного ею самою распорядка дня, сегодня так долго задерживается в кабинете. Марья Саввишна испуганно перекрестилась. Наконец позвала Екатерину из-за двери. Молчание. Перекусихина повысила голос, но тут же всхлипнула и, охваченная ужасным предчувствием, толкнула дверь. Екатерина, неестественно белая, недвижимая, лежала на полу…
Много часов жизнь в ней боролась со смертью, хотя в сознание государыня так и не приходила. Роджерсон был в отчаянии, понимая, что помочь уже не в силах. Марья Саввишна не отходила от императрицы ни на шаг. Примчался из Гатчины наследник – грустный, встревоженный. Все встретили его уже как императора. Он долго смотрел в лицо матери, которая не видела его, и сердце Павла ныло, наполняясь жалостью и тягостным сожалением, что все в их мучительно-изломанных отношениях с матерью-государыней могло бы сложиться лучше, намного лучше, но теперь, увы, уже ничего не поправить…
Государыня Екатерина Алексеевна умерла 6 ноября 1796 года в 9 часов 55 минут. Петербуржцы ехали, шли ко дворцу и плакали. И, словно плача вместе с ними, моросил над столицей мелкий холодный дождь…
* * *
Император Павел стоял в соборе лавры и ждал. Ему было зябко, а на душе – жутко. Он заметил, что придворные избегают смотреть на него. Внешне – вылитый Петр Федорович, отец, чей прах, извлеченный по указу императора, лежит сейчас в новом золоченом гробу посреди церкви. Но Павел, в отличие от отца, не казался смешным. Единственное, что было красивым в его лице, – ясные голубые глаза вобрали в себя такой сгусток боли, а в застывшей фигуре ясно ощущалось такое напряжение, что каждый, кто невольно взглядывал на государя, тут же с трепетом опускал взгляд. Сегодня по желанию царственного сына останки императора Петра III должны быть перенесены с места первоначального захоронения в Зимний дворец, а затем – в Петропавловскую крепость для погребения в царской усыпальнице вместе с телом почившей императрицы Екатерины. Все готово для церемонии. Гвардия выстроена по обеим сторонам Невского – от лавры до Зимнего дворца. Мерзнут, наверное, мороз крепкий…
Павел ждал и гневался, и все знали – почему. Закусив губу, он, сам того не замечая, нервно постукивал ребром правой ладони по левой. Останки отца лежат в гробу – обожаемого, боготворимого (с легкой руки Никиты Панина), мученика, образца для подражания… Павел легко фантазировал и свято верил в идеалы. Его отца, государя, убили, и сколько лет он с этим жил, накапливая в душе ненависть и боль… Алексей Орлов здесь. Он должен нести в траурной процессии корону Петра Федоровича. Эта была месть… Но Орлов вдруг исчез, и его никак не найдут. «Где он? Ненавижу!» Выход процессии задерживается.
А Алексей Григорьевич меж тем, скрывшись в темном углу церкви от всех глаз, плакал так, как не плакал уже много лет. Он оплакивал Екатерину, он терзался оттого, что в эти страшные, скорбные для него дни, когда так бы хотелось побыть одному, чтобы молиться и вспоминать, вновь приходится переживать свой давний и неотступный позор. Процессия пойдет по Невскому проспекту, и все будут смотреть только на него, Орлова, все будут думать только одно – цареубийца!
Павел не мог отвести взгляда от золоченого гроба. Когда здесь, в лавре, перед его взором открывали мертвые кости отца… Это страшное ощущение… Что это было? Что это, вдруг вернувшееся сейчас? «Я не верю», – сказал сам себе император. Это чувство… Вспомнилась одинокая прогулка по городу, тень, странная и невозможная, приобретшая вдруг облик Великого Петра… Петр грустно взглянул на правнука и сказал: «Бедный Павел!»
«Я тоже скоро умру, – подумал Павел, неожиданно успокоившись, – да, отец, и я…»
И тут он увидел графа Орлова, которого все-таки разыскали. Спокойствия как не бывало, вновь бурей в душе – ненависть и муть.
– Подойдите, – сказал Павел, но получилось лишь движение губ. Однако Орлов понял.
– Граф, после похорон извольте отбыть за границу, – сказано было Алехану вполголоса, – и… не возвращаться до моего повеления.
Алексей Григорьевич поклонился…
* * *
…Сергей Александрович сложил письмо и вздохнул:
– Эх, Алексей Григорьевич, скучно мне, друг мой, без тебя.
Вошел Николенька.
– Алексей Григорьевич? Что он пишет, папа?
– Пишет, что иностранцы его на руках носят, с ума на его счет сходят. Да уж, сколько лет… А все звучит Чесма!
У Николеньки загорелись глаза. Сергей Александрович внимательно взглянул на сына. Откинув со лба пышную прядь светлых волос, юноша погрузился в чтение, и четкая складочка прорезала переносицу, придавая ему вид некоторой жесткой строгости, так не вязавшейся со всем его обликом. Отведя взгляд от лица сына, Сергей Александрович, нахмурившись, окинул взором его великолепный фрак, богатый жилет, башмаки с золотыми пряжками.
– Что это на тебе?
Николенька не сразу оторвался от письма.
– Что такое, папенька?
– Ты почему не в мундире?
– Так ведь отпуск, папа, и вообще…
– Ты что, не знаешь императорского указа? – вспыхнул старший Ошеров. – Ишь, вольнодумец какой выискался!
– Я не вольнодумец, батюшка! – Николенька даже покраснел. – Как вы не понимаете… Ну, не лежит у меня душа к военной службе. Что же делать-то?
– Как не лежит? – Сергей Александрович был изумлен.
– Ох… Что же поделать? Нет, я ничего. Я буду служить, конечно… Простите, отец. Извольте, одену мундир.
Он тихо вздохнул. Сергей Александрович только пожал плечами.
На следующий день за обедом сын вдруг поморщился, словно от боли, и его большие карие глаза затуманились.
– Что-то нехорошо, папа… – пробормотал он, откладывая вилку.
– Да ты с утра что-то невеселый и вялый, – встревожился Сергей Александрович.
– Да это ничего. Сейчас пройдет.
Но не прошло. Напротив. С каждым часом юноше становилось все хуже. К вечеру он уже весь пылал, не в силах был поднять руку, и вдруг начал бредить.