Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как писал Норманд Берлин, именно эти последние слова «какое-то время» разбивают нам сердце. Родственники О’Нила ненавидели эту пьесу. Он же видел тайну в том, что человек может какое-то время любить, а затем перестать любить, а затем навсегда попасть в ловушку. Прошлое живет в настоящем и его разрушает, а наука ничего не может нам сказать об этом.[468]
Нам следует помнить о том, что О’Нил, по словам Берлина, «вглядывался в бездны». Подобно Ницше, он считал греческую трагедию непревзойденным образцом и искусства, и религии. Он говорил о трагедии так: «Это смысл жизни – и надежда. Самое достойное всегда самое трагичное. Преуспевающие люди, которые не переживают великих крушений, – это средний класс с его духовностью». Эгиль Торнквист (Университет Амрстердама) говорит: «Стремление идеального человека Ницше стать сверхчеловеком (Übermensch) носят в себе и важнейшие герои О’Нила. Он сам сказал в одном из ранних своих интервью: «Человек желает собственного поражения, когда стремится к недостижимому. Но сама эта борьба – его успех!»… Для Ницше дух трагедии был эквивалентом религиозной веры… Потребность оправдать бытие после смерти бога породила концепцию сверхчеловека, который принимает боль как необходимый компонент внутреннего роста и который, подобно главным героям греческой трагедии, достигает духовной полноты через страдание».[469]
О’Нил соглашался с этой мыслью Ницше. Однажды он сказал на эту тему ставшие довольно знаменитыми слова: «В настоящий момент драматург должен выкапывать корень сегодняшней болезни, как он его понимает, – смерть бога и неспособность науки и материализма дать новый удовлетворительный ответ на вечно живое древнее религиозное инстинктивное стремление, которое заставляет нас искать смысл жизни в утешении на фоне страха смерти».[470] В другом месте он говорил, что единственное исцеление от сегодняшней болезни лежит в «ликующем приятии жизни».
Драматург считал, что надо принимать страдания, даже внутри семьи, особенно внутри семьи, а рядом с этим стояло представление о необходимой лжи, помогающей жить, о том, что человек не может жить без иллюзий – в том числе о себе самом. Загадка жизни, как думал О’Нил, неразрешима, неважно, как мы понимаем свои проблемы – психологически или метафизически. По сути поиск смысла жизни тождествен оправданию страданий.[471] Саймон Харфорд, герой пьесы «Дворцы побогаче» (написанной в конце 1930-х, но опубликованной лишь в 1952 году), подобно Полю Валери говорит, что «жизнь людей лишена смысла… она есть дурацкое разочарование, обещание лжеца… назначаемое ежедневно свидание с миром и счастьем, которого мы ждем день за днем, надеясь вопреки всему».[472]
Профессор Берлин придает большое значение тому факту, что Нью-Йорк остался довольно равнодушным к «Разносчику льда» в момент его первой постановки в 1946 году, но десять лет спустя, когда зрители увидели пьесу через две недели после «В ожидании Годо» Сэмюэля Беккета, она была встречена с куда большим энтузиазмом. Как справедливо говорит Берлин, две эти пьесы стоят на одном и том же метафизическом основании. Сам О’Нил считал «Разносчика льда» своим великим достижением. Он писал другу Лоренсу Лэнгнеру: «Бывают моменты, которые внезапно обнажают душу, и она оказывается совершенно голой, так что можно не в жестокости и не в своем нравственном превосходстве, но с понимающим состраданием увидеть в человеке жертву иронии жизни и жертву самого себя. В таких моментах я вижу глубину трагедии, и здесь уже больше ничего нельзя сказать».[473] Ирония и трагедия: именно об этом говорил Пол Фасселл в своей книге, посвященной Первой мировой войне (см. главу 9).
О’Нил считал, что иллюзиями следует делиться с другими (а сами иллюзии должны быть доступными), чтобы можно было жить в этом мире; у нас у всех есть иллюзии, это не стыдно (хотя в одном месте он называет философов «глупософами»).
В тот момент, когда, как мы видели, психология пришла на смену религии (или попыталась ее заменить) в жизни людей, О’Нил указывал, что дом и семья для большинства людей есть наиболее «значимый опыт жизни, сложный, глубокий и полный страсти». Он придавал семье огромное значение, и это достойно внимания. «Любовь и ненависть в семье, близость и отдаленность, одиночество и единение с другими, знание о любимом и неведение относительно него, замешательство перед лицом таинственного детерминизма – все это условия бытия человека». Когда «Долгий день» близится к завершению и в комнату входит Мэри – центр жизни для трех мужчин, – они вместе переживают смерть надежды, но они готовы нести это страдание, так что связь между людьми «как будто преодолевает то, что происходит на сцене».[474]
Во всех поздних пьесах О’Нила герои ищут более возвышенное основание для опыта жизни, надеются прикоснуться к трансцендентному смыслу в современном мире, остро переживают конфликт – особенно, как считал О’Нил, актуальный для США – между материалистической жадностью и духовной трансцендентностью.[475] В «Динамо» (1929) поиск «заместителей бога» (выражение О’Нила) ведет к противопоставлению пуританства науке (электричеству), где вторая оказывается столь же тупиковым путем, как и первое. В Америке, считал драматург, даже искусства подчинены деловой этике и даже бескорыстная тяга к знаниям осквернена стремлением получать гранты на исследования. Деньги и богатство – ложные боги, и вместо «пустой траты времени на накопление материальных богатств или на иллюзию власти через накопленные знания» Америка должна позаботиться о своем духовном здоровье.
О’Нил не обольщал себя ложной надеждой на то, что страна проникнется этой заботой и будет успешна в своем поиске, но для него важно было представление о том, что бытие человека «внутренне противоречиво», что страдание составляет важную его часть и что с этим ничего не поделать, но мы способны страдать, а трагедия, по самой своей природе, «и опустошает, и поднимает».[476]