Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Из «Прометеевского Фонда» никаких вестей не поступало, но я больше не видел причин добиваться от них свиданий и пояснений. Я был заранее официально предупрежден о подобной возможности; а настоящих подробностей произошедшего или хотя бы подтверждений моих догадок мне все равно не удалось бы от них добиться.
Всё, что теперь представляло для меня интерес, могло еще находиться в галерее «Старые шляпы».
И вправду, картина Маккензи оказалась на своем месте, что меня, признаться, не удивило. Ограждения не снимали, но в отличие от того, что было месяцем раньше, составляющие его фрагменты конторского «кубика» теперь держали разомкнутыми, так что к портрету Сашки было можно и подойти.
– Ты удачно поспел, Ник, – сказал мне Нортон Крэйг, – завтра с утра ее увезут к заказчику. Все готово.
– Мне бы хотелось…
– Свободно, Ник! Почему бы и нет? До самого закрытия музея картина в твоем распоряжении.
Количество «риз» многократно возросло, так что свободного пространства на портрете более не оставалось. Эти «ризы» достаточно тесно прилегали одна к другой, отчего все они вместе представляли собой подобие как бы некоего панциря, м.б., лучше сказать – брони. Отдельная «риза»-маска покрыла все Сашкино лицо. Как и прежде, на поверхности были мастерски выдавлены/выгравированы те графические подробности изображения, которое под ними предположительно находилось. Нелепой «концептуальной» клетки с крысой больше не было. На ее месте красовалось выпуклое, также металлическое, но, в отличие от «ризы», черновато-синего с побежалостью окраса подобие закрытой дверки или, скорее, печной заслонки.
Я подошел к портрету вплотную. Повинуясь возникшему во мне строгому приказу, я наложил руку на одну из составляющих «панциря», провел по ее закраинам – и с некоторым усилием, не щадя ногтей, приподнял ее, оторвав от поверхности, к которой она была прикреплена мельчайшими клиновидными гвоздиками. По прошествии секунды или двух я убедился, что изображения в красках под «ризой» более не существует: она прикрывала собой лишь нечто темное и неопределенное, – вероятно, того же вида, что и фон, на котором недавно парила Сашка Чумакова, собравшаяся было во дворец курфюрста. Я мягко отпустил «ризу» и, чуть пригнетая ее, добился того, что все гвоздики до упора вошли обратно в свои пазы.
За моими действиями внимательно – я это чувствовал – наблюдал Нортон Крэйг, что мне, впрочем, нисколько не мешало. Оставалось лишь еще кое-что выяснить.
– Как теперь насчет фотографии, Норт?
– Что именно насчет фотографии, Ник?
– Нет ли теперь возможности сфотографировать работу Маккензи?
– А-а, вот оно что. У меня есть для тебя хорошие новости, Ник. Я получил для тебя такое разрешение. Картину завтра должны доставить в выставочный зал Фонда.
– Отлично. А где же Маккензи?
– Не знаю, Ник. Я не видел ее… – он прикинул, – что-то вроде… – и он вновь достаточно демонстративно, т. е. заметно для меня, попримерялся к срокам, но все же не стал добиваться избыточной точности, – этак пару дней. Но это тебе не помешает, правда?
– У меня сейчас нет с собой подходящего аппарата. Тем, что в телефоне, достаточного качества не добьешься. Очень уж тонкие гравировки…
– Конечно, Ник. Еще бы. Но музей закрывается только в семь вечера. Ты успеешь съездить к себе за этой большой штукой, которой ты тогда чуть было в меня не запустил. Помнишь, fuckhead ? – и он дружески пнул меня кулаком в грудь.
Я ответил ему тем же. До сего дня никаких таких однокашнических выходок нами не допускалось, но раз уж владелец галереи «Старые шляпы» вновь почему-то счел полезным указать на неуместность моего поведения, мне ничего иного не оставалось. Да это и не могло ничего изменить, т. к. на Дилэнси я уже не вернулся. В новом посещении галереи не было никакой необходимости, тем более что фотография Чумаковой, вклеенная в молдавский «восстановленный» паспорт, подготовленный для приглашенной, – она-то осталась у меня.
К тому же пора было срочно приниматься за работу и записать всё, что я окажусь в состоянии вспомнить о моей Сашке.
Но эта в основе своей несложная для меня, привычная работа вот уже который месяц делается мной буквально через силу, через жестокое «не могу». При каждой новой попытке справиться с нашедшей на меня злокачественной неохотой все журналистские навыки мне изменяют, и я правлю и комбинирую материал спустя рукава, лишь бы поскорее, – и только по умеренному стремлению соблюсти положенные правила приличия, показать, что чувство дисциплины и обязательности не изменило – мне – ему, Николаю Н. Усову. Но признаюсь: настоящей, острой, внутренней к тому необходимости я в себе как раз и не замечаю. Сохраняется лишь некая остаточная убежденность, что «это» – хоть это – должно кому-то для чего-то пригодиться, – и я готов оказать [ имяреку ] незначительную услугу, если уж дело дошло до того, до чего оно дошло. Впрочем, и это обман: потому что имярек – он и есть я сам, и никому, кроме себя самого, не стал бы я оказывать подобной услуги.