Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я представлял себе найденную рукопись как стопу разноформатных тонких листов, будто пачку старых газет. Мировая литература полна рукописей, забытых и найденных, дописанных и нет. Кажется, вся она, эта загадочная мировая литература, из них только и состоит. Рукопись, найденная под кроватью, рукопись в забытом чемодане, рукопись, обнаруженная в бумагах умершего путешественника по казённой надобности. Я хорошо представлял себе место, в котором можно находить рукописи. Если сокровища ищут в подвалах, то рукописи обязаны жить на чердаках, ближе к воздуху и свету.
Я представлял себе чердак, отчего-то с вентилятором в стене, медленно вращающим свои лопасти. Такие вентиляторы я видел в американских фильмах.
И вот лопасти бросают тень на внутренность чердака, пыльно и солнечно, свет бьёт через медленно вращающийся вентилятор и отверстия в потолке. Лучи, полные танцующих пылинок, перекрещиваются на рукописи — это чердак в Сарагосе.
Была ещё одна кинематографическая нить, не связанная с американским кино. Был фильм шестьдесят пятого года Rękopis znaleziony w Saragossie, тоже, конечно, польский.
Кшиштоф Пендерецкий писал к этому фильму музыку, шуршали в не виденных мной титрах польские имена. Словарь кино говорил об этом фильме глухо, не раскрывая сюжета. Из него можно было извлечь только что-то об «элементах фантастики, подчёркивающих философский смысл событий». И это было всё, что сообщал словарь, а Сарагоса оставалась для меня городом Бунюэля. Тогда я не видел ни одного фильма Бунюэля, но мог пересказать их все и до хрипоты спорить об их эстетической ценности. В этом была разница между прочитанными фильмами и не виденной никогда книгой.
Другой мой приятель сказал, что Потоцкий застрелился в своём имении, это было уже что-то конкретное. Если было имение, значит, век стоял девятнадцатый. Поэтому мне стало казаться, что текст должен быть похож на любимый мной тогда роман «Путешествие дилетантов», с такой же смертью в русском имении и польским следом.
Я узнал, что загадочный писатель действительно освятил пулю, которая оборвёт его жизнь. И таким образом к греху самоубийства добавил ещё какой-то, мне неясный. И что он оставил рядом с собой карикатуру, изображающую его после смерти. Современники говорили о «Рукописи» как о «странном романе, внушающем страх, — роде историй о висельниках».
Потом я услышал о цепочке ворованных текстов, о разлетевшихся страницах рукописи из Сарагосы, пошедшей не по рукам, а по письменным столам. Их переписывал Шарль Нодье, сюжет «Мальтийского рыцаря» Вашингтона Ирвинга был взят из романа Потоцкого.
Сюжеты воровали, заимствовали, и это означало историческое признание.
А знакомый филолог заметил:
— «Рукопись, найденная в Сарагосе», — это большой рассказ «Честное слово».
Я помнил рассказ о маленьком мальчике, что стоял на бессмысленном посту часами — из-за данного кому-то слова.
Но представления о сюжете эти сведения не прибавляли.
Когда в ночи поезд нёс меня в маленький нефтяной город, сосед по вагону терзал гитару. Он пел быструю и чудную песню про девушку по имени Орландина. Непонятно было со слуха, что за буква в начале имени, «О» или «А». Этого не знал и мой попутчик. Но он знал твёрдо, что сюжет про Люцифера, притворившегося девушкой, есть сюжет испанский и взят из книги какого-то поляка.
Совсем иначе я двигался в направлении иных южных городов, и это, казалось, было совсем в другой жизни.
Один человек, которого я знал тогда, упрекал меня в несолидности.
— Что у тебя за неизлечимая болезнь, — говорил он, — что тебя всё время тянет куда-то на перекладных, нет чтобы на автобусе спокойно доехать, купить пансион, занимался бы там своими рукописями…
Он рассказывал мне, как жил в Испании и бегал утром по берегу моря. Однажды его обогнал человек и, не оборачиваясь, бросил:
— Morgen![215]
Это означало, что только немец может трусить по испанскому пляжу в восемь часов утра.
Выслушав эти истории — настоящий гимн респектабельности, я двинулся в путь на запад — неизвестно зачем.
…Я жил тогда посреди Европы и вдруг покинул уютное жильё, будто Толстой своё имение. Настоящая перемена участи поджидала меня на следующий день, когда я тормознул на бензоколонке фуру, не догадываясь, куда едет грузовик. Путешествие было странным, и, пересаживаясь с одной машины на другую, попал я как раз в Каталонию.
В кафе у границы я увидел прихрамывающую девушку. Она оказалась итальянкой из Неаполя, жившей, впрочем, в Берлине, а в хромоте была виновна натёртая мозоль. Девушка задумчиво жевала огромный арбузный ломоть. Это был второй день её двухнедельного отпуска, и она предложила составить ей компанию. Мешая английский язык с немецким, мы выбрали для общения нечто среднее.
Внезапно девушка пожаловалась:
— I’m too fett…[216]
И дала потрогать запястье.
Между нами установилась некая связь. Я снял с её волос паучка, а она погладила меня по щеке — просто так.
По пути к её машине мы несколько раз останавливались — из-за мозоли и из-за того, что она устала. Она сгребла, теряя листы, с переднего сиденья на заднее какую-то рукопись и, не дождавшись, пока я усядусь, рванула с места.
Машина оказалась старая, разбитая. Неаполитанка вела её босиком. Ступни у неё были маленькие, просто неправдоподобно маленькие. И было ещё кольцо в ноздре. Кольцо не было продето в дырочку, а держалось на специальном креплении. А машину она водила плохо, отчаянно сигналя, а когда становилось трудно, зажмуривалась.
Так мы и ехали.
И мне не мешало кольцо в ноздре. Даже забавно было трогать его языком. Потом.
Ночью в маленьком городке, затерянном в Пиренеях, пошёл дождь, он барабанил в мансардное окно, и я смотрел через это окно на кусочек крыши. Размышлял, что вот хорошо бы закурить, а курить я бросил.
Придуманный нами иностранный язык, когда он понадобился, цеплял, сообразуясь со своими грамматическими правилами, одно слово за другое, нёс меня сквозь влажный и сладкий арбузный запах ночи.
— А ты был двоечником? — спросила она вдруг.
Нет, не так она спросила, щадя моё Horingver-schtandung, или, если сказать иначе, listening compre-hension[217].
— Ещё хуже, — ответил я. — Я был хорошистом. Это гораздо хуже. Хорошист — это тот, кто получает оценку «хорошо». И это даже не «gut».
— А я три раза бросала университет. Нет, университеты. Сначала я занималась археологией. А потом — историей Испании.