Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она была Socialarbeiterin — устраивала дела каких-то семей, приехавших с Кубы и из Перу. Женщина в одной из этих семей не могла есть из-за психологического стресса, и надо было ухаживать за ней и за её детьми, звать каких-то знакомых психоаналитиков. Во время этого рассказа начал я завидовать тем кубинцам, с которыми так намучилась моя знакомая.
Рукопись в её машине была диссертация, которую она не надеялась не то что защитить, но и просто дописать.
Ехали мы к её каталонской подружке, а встретившись, стали слушать истории про её жизнь и среди прочих услышали рассказ, как при Франко каталонский язык был под запретом и её родители говорили по-каталонски только дома. Наш придуманный язык тоже был домашним, годившимся только для нас двоих.
Я ехал простуженным, ощущая себя Толстым в вагоне поезда.
Разговор всё время крутился вокруг истории. Каталонка рассказывала мне про разгром коммунистами анархистов в Барселоне — с полутысячей убитых.
Я тут же вспомнил выставку, давнюю выставку тоталитарного искусства Kunst und Macht и то, как компьютер беспечно прокручивает кадры бомбёжки Мадрида, и над всем этим нависает исполинский крест, поставленный в горах руками пленных республиканцев. Я представлял себе рукописный дневник, сунутый между камнями перед последним боем. Или рукопись, переправленную через испанскую границу.
Когда республиканцы уходили на север, их убивал снег в горах. Для русского путешественника снег привычен, русская дорога от снега становится гладка и малоухабиста. Зима делает болота твёрдыми и позволяет форсировать реки.
Юг противоположен снегу, и, увидев следы на свежевыпавшем снегу в горах, франкисты обнаруживают партизан в великом романе Хемингуэя.
Мы говорили об испанских коммунистах, о том, что они третья сила в парламенте, и пили сангрию. А я вспоминал сангрию, которую делали русские испанцы, уже не кинематографические.
Я рассказывал подругам про московскую «сангрию» в кавычках, которая живёт в зелёных бутылках. Это было вино бедных, и теснилась одновременно с нашим разговором пустая тара из-под него в московских подъездах и толпилась вокруг скамеек в ночных парках.
Я рассказывал, как колышется занавеска в московском переулке и доносится издалека кремлёвский колокольчик, как звякает в супнице половник, которым разливают оттуда настоящую сангрию, как жаркий ветер слоняется по переулку, залезает, будто вор, в окно.
Я даже рассказал две истории про Переса Фернандеса, человека, что учил меня разной математике, человека, которого при подсчёте итогов социалистического соревнования считали за двоих.
И, когда выдохся, смотрел по телевизору, как Кристина Санчес, женщина-матадор, убивает быков. Видел я её зад, обтянутый лиловыми штанами, и чёрный нацистский галстук. А над нами, рядом с навесом дорожного ресторана, стоял столб, где среди прочих торчал указатель на Сарагосу. Надо было бы поехать именно туда, но меня уже везли на север.
Сарагоса была недостижима, как книга про рукопись, найденную в этом городе. Я не увидел ни чердака, утыканного солнечными лучами, ни самого города Бунюэля.
А часть своей рукописи итальянка потеряла на моих глазах, когда ветер с моря взметнул листы, и они отправились на запад, к Сарагосе, городу на Эбро, в провинции Арагон, и название «Арагон» тоже имело литературный отзвук. Но в Арагоне был ещё город Теруэль, и его название снова отсылало к выстрелам и к маленьким, почти картонным танкам, к похожим на мух бипланам. В результате этого бильярдного перемещения я обессиленно падал в лузу.
Испания Дон Кихота сплеталась с Интербригадами, загадочным танцем Merenge con Letra, настоящими испанцами, с сангрией, делавшейся по-своему в прохладном пространстве замоскворецкой квартиры, с ускользающими из настоящего московско-испанскими судьбами. Опять возникал кинематографический оттенок воспоминания, Тарковский, снова испанцы.
И вместо старой польской книги, моего аленького цветочка, заказанного мне самим собой, я обнаруживал чудовище войны, которое никогда не превратится в принца.
Потом одна красивая девушка принесла мне растрёпанную чёрную книгу Потоцкого, на титульном листе которой стоял штамп: «Выдаче на руки не подлежит».
Я забыл эту книгу в чужом доме. Она осталась на подоконнике, потому что на обеденном столе лежали крошки и арбузные корки.
Эту книгу нужно было хранить особо, как настоящую рукопись. И вот, сберегая книгу от арбуза, я спас её не для себя, а для другого читателя, неизвестного и случайного.
Так и тогда — я не повиновался указателю и не нашёл ничего в Сарагосе, а вернулся на север. Точно так же, уезжая из того маленького нефтяного городка, я возвращался на север без арбуза. Я двинулся домой — через обильный помидорами Камышин, мимо яблочного Мичуринска, где по перрону ходили парой два милиционера, чьи форменные галстуки лежали на плечах собачьими языками. Я глядел из окна на серый балласт между шпал и ехал в сторону, противоположную странствованию Толстого.
Арбузов нет. Вместо аленького цветочка в руках у доехавшего до места назначения всегда только рукописи.
Спроси путешественника, куда он ехал, — отвечает невнятно.
Эта неожиданность хорошо проверяется историей литературы.
Есть такой распространённый сюжет: герой отправляется в путешествие, лелея мысль о его побочной выгоде. Отчего-то большинство героев думают в этом случае о еде. Мегрэ хочет устриц, а в итоге случается шторм или тонкая нефтяная плёнка преграждает путь к устрицам. Это вид рондо, возвращение к желанию.
Главная и побочная задачи странствия меняются местами. А цель путешествия в литературе чрезвычайно странна.
Путешествующий с подорожной по казённой надобности человек постоянно впутывается в побочный, обочинный сюжет. Двигающийся персонаж вступает в особые отношения с пространством, будто проводник, перемещающийся в магнитном поле. Уже непонятно, где статор, где ротор, кто движется, а кто — нет, кто…
Герой, ухарем-купцом хвастающийся дома сувенирами, обнаруживает, что дорога забрала на память его детей. Коробейник пересматривает своё мировоззрение, огорчается и печально жуёт привезённый арбуз.
В этом, наверное, заключается соотношение способа и цели странствия. Где здесь заключён смысл поиска мной польского романа, неизвестно о чём написанного, неясно. Но и где на этом пути заключён арбуз, мне тоже было неизвестно.
Одна из тайн толстовского странствия, не закончившегося в Астапове, а там прерванного, в том, что мы не знаем, куда он ехал. Собирался ли он на юг или на восток, увидел бы он другие страны или думал остановиться на Кавказе — неизвестно.
Мы не знаем даже, выбрал ли он что-то наверняка.
Смерть героя не прерывает путешествия, оно продолжается силой воображения читателя.
Оттого постигнуть тайну последнего толстовского путешествия невозможно.
Оно вообще не связано со смертью и дано нам в какое-то назидание. Некое очень важное послание заключено в нём.