Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Июнь. Июль. Август.
Немцы шли и шли на восток.
Потом, в сентябре, все строили оборонительные рубежи под Малоярославцем. И под Наро-Фоминском. А затем ближе и ближе к дому.
Елка копала тяжелую землю и опять думала: когда их остановят?
Так думали все.
С наступлением октября все явственнее заполыхали зарницы там, за Нарой. По ночам воздух тяжело гудел от немецких самолетов, летевших сразу по нескольку сот штук на Москву. В окрестных лесах ухали зенитки. Трассирующие очереди и прожекторы уходили в холодное осеннее небо. А мимо Сережек все шли и шли наши войска, пешие и конные, на грузовиках и мотоциклах, и все туда же — через мост за Нару.
Навстречу им из-за реки двигался обратный поток — санитарные машины и телеги с ранеными. Поток этот рос с каждым часом, с каждым днем.
Сережки замерли. Их уже доставала не только немецкая артиллерия, а и минометы. Даже «малютки» — пятидесятимиллиметровые минометики. «Юнкерсы», нс долетавшие до Москвы, разгружались тут же, по соседству. Первым взлетел на воздух клуб. Потом школа. Вот и церковь — зерновой склад…
Группа немецких армий «Центр» — почти семьдесят пять дивизий — вела наступление на Москву. Гитлер — в который уже раз — требовал от них добиться решительного успеха на Московском направлении. Миновали июль, август, сентябрь.
«Сегодня начинается последняя, решающая битва этого года», — писал Гитлер в обращении к войскам 2 октября.
Группа «Центр» получила новое пополнение, новую технику. Ей была придана тысяча самолетов, в том числе пятьсот бомбардировщиков.
3 октября немцы ворвались в Орел, 5 октября — в Юхнов и Мосальск, 12 октября — в Брянск, 14 октября — в Калинин, 16 октября — в Боровск, 18 октября — в Малоярославец. В двадцатых числах пал Волоколамск…
21 октября части 258-й немецкой пехотной дивизии вступили в Наро-Фоминск. Вступили, вышли к реке Наре…
Река Нара. Речка Нара. Речушка Нара.
На берегах Нары стали 33-я и 43-я наши армии. Стали насмерть. Среди них — 1-я гвардейская Московская мотострелковая (Пролетарская) дивизия и 4-я дивизия народного ополчения Куйбышевского района Москвы… Стали насмерть танкисты и саперы, артиллеристы и минометчики, автоматчики и связисты, кавалеристы и пехотинцы, обозники и санитары. Все занимали оборону. Все…
Дождь. Дождь. Он лил, кажется, трое суток подряд. Мелкий, промозглый, удручающий. Над полупустынными Сережками висел туман. Ни зги не видно. Только слышны приглушенная речь в прибрежном ельнике, и ржание лошадей, и вкусные запахи походных солдатских кухонь. Там стягивались наши войска. Строили землянки, огневые позиции, ходы сообщения вдоль Нары.
Может, здесь их остановят? Здесь, на Наре? Может?.. Должны!
Как раз в этот дождь и туман прощался с домом Елкин отец. На нем старый полушубок, ватные штаны, зимняя шапка. На груди — автомат.
Отец сначала поцеловал младших.
Поцеловал жену.
— Береги себя, Рикс, — сказала она.
Елку он взял за плечо и вывел из землянки, где они теперь жили.
На улице сказал:
— Энда, во-первых, смотри за нашими. Очень прошу! А во-вторых, ты мне будешь нужна. Учти. Тебе сообщат.
Теперь он поцеловал и ее.
— Ну, бывай и не кисни смотри! Я пошел.
Все знали, куда он уходит.
Киснуть Елке было некогда. Три дня и три ночи она перевязывала раненых и хоронила умерших от ран. Немцы вышли на другой берег Нары. Бои не прекращались.
На четвертую ночь ее позвали. И она пошла туда, к отцу.
Два документа.
«…В целях тылового обеспечения обороны Москвы и укрепления тыла войск, защищающих Москву, а также в целях пресечения подрывной деятельности шпионов, диверсантов и других агентов немецкого фашизма Государственный Комитет Обороны постановил:
I. Ввести с 20 октября 1941 г. в городе Москве и прилегающих к городу районах осадное положение…»
«В Ленинградский райвоенкомат гор. Москвы
Заявление
Прошу немедленно призвать меня в ряды РККА или направить в тыл врага, чтобы защищать Москву. Я — боец добровольческого рабочего отряда. Умею стрелять. Комсомолец. Из 30 возможных выбиваю 30. Взысканий не имею. Готов отдать жизнь за Родину, за Москву!
Убедительно прошу не отказать в моей просьбе.
Л. Пушкарев.
20 октября 1941 г.».
Молчаливая, замкнутая, словно ее подменили. Ни улыбки. Ни бойкости. И внешне неузнаваема: чумазое лицо, платок, надвинутый на лоб, драное пальтишко, высокие резиновые сапоги. Руки красные, обветренные, в пупырышках. Это от воды.
Елка ли это? Елочка. Елка-палка… Она ли? Она.
Она видела, как длинные ночи и короткие дни Нара полыхала огнем. Полыхала с правого берега. Полыхала с левого. Земля вздрагивала от взрывов бомб. Вздрагивала от разрывов снарядов и мин. Глухие ружейные выстрелы с двух берегов сменялись автоматной и пулеметной бранью. И опять наступала недолгая тишина, когда по незамерзшей реке мирно плыли сбитые войной хвойные ветки, немецкие каски и русские ушанки, а порой и шла кровь…
И еще Елка понимала: бои идут трудные, куда тяжелей тех, что были две недели назад, когда она вытаскивала из-под огня раненых. Сейчас, пожалуй, ей не справиться бы… Слишком много…
Но теперь у Елки было другое дело. Очень маленькое и очень простое. Свое дело. Она ходила через Нару, на чужой, ныне немецкий берег, и потом возвращалась обратно. Там, на другом берегу, в десяти километрах Никольский лес, где находился отец со своим отрядом. Здесь политрук Савенков. Все, что говорил, Савенков, она передавала отцу. Все, что говорил отец, — Савенкову.
И вот сейчас политрук спрашивал ее о другом:
— В Наро-Фоминске тебе доводилось быть?
— Два раза, тогда еще, до войны, — сказала Елка.
— Сходишь, если нужно будет?
От Сережек до Наро-Фоминска не один десяток километров. До войны они ездили туда с матерью на лошади. Елка вспоминала, прикидывала: не меньше пяти-шести часов. А пешком…
— Туда далеко, — наконец сказала она Савенкову.
— Тебя отвезут…
— Тогда схожу…
Выпал снег. Они долго ехали с Савенковым по грязным дорогам на побитой, кое-как перекрашенной в белый цвет «эмке», пока не попали в расположение танкистов.
— Посиди, — сказал политрук, когда машина остановилась.
Он долго искал кого-то, потом вернулся с батальонным комиссаром.
— Идем, идем! — Батальонный комиссар