Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Мне думается, что наш отче лишь дергает за веревочки, заставляя плясать своих кукол, и куклы пляшут, и ты такая же кукла, как и я! — с неожиданной резкостью заметил Оперин.
Пилигрим:
— На это может дать ответ змея.
— Я не оспариваю власть владыки. В противном случае мне бы пришлось сознаться в свершении более тяжкого греха, чем просто искушение яблоком Евы и Адама.
Так сказала змея и потом продолжала:
— Вот перед нами гость наш, пилигрим, мой друг, в его лице пред нами предстает творенье, которое имеет с ним немало сходных черт.
Ведь я, когда был он ещё ребенком, существовала рядом с ним. Еще тогда, когда он мальчиком из тоненькой соломинки пытался выдуть мыльный пузырь, что отливал тончайшими оттенками радуги, он создавал свой шар земной, как будто мир реальный, в котором жил он; мир, созданный Творцом, не существовал на деле, и лишь ему дано было его сейчас вот сотворить: и то, что виделось ему в небесной синеве, пытался он открыть для всех людей, те же, не видя ничего, над ним лишь потешались. Но постепенно он научился отменно разукрашивать свои творения, и теперь, как это ни странно, находилось всё больше дураков, которым те воздушные замки казались просто верхом красоты, и они тут же вселялись в них. Кто знает, может быть, все мы здесь, и ты, конечно, сейчас находимся в одном из замков, сотворенных им, что долго он скрывал.
— Допустим, всё так: тогда хотел бы я позвать в мой микрокосм моих друзей, умолкших навсегда. На это нужно мне, конечно, благословенье отчее; я получу его, я в том не сомневаюсь, — ведь он везде, во всяком, с каждым, и нельзя не чувствовать его.
И только отзвучали те слова, как тьма ночная опустилась на природу, и орлы — незримые — слетелись к странному собранию.
Змея сказала сонно, будто погружаясь в дрему:
— То был он! Он отмечает всякое опасное, коварное мгновенье. Когда вершит он это, гаснут вмиг все огоньки на свете. Но вот они уже опять едва мерцают.
— Но ведь не будешь же ты утверждать, глупая рептилия, что солнце — тот же огонек, — сказал Оперин.
Теофраст сложил руки, лев прижался к нему.
— Я чувствую веленье, мне надобно идти, — сказал Теофраст.
— Но ведь не для того, чтобы искать Ничто в Нигде? — добавила змея.
— Ты называешь это всё — Ничто, — сказал бездомный нищий, — оттого что оно в конечном счёте беззвучно, не имеет цвета, запаха и вкуса и недоступно осязанью. Но ощущенье это — обманчиво, попробуй напряги свои способности — и ты познаешь, может быть, тогда: сие объемлет то высочайшее, что дано нам, людям.
Змея свернулась кольцами и сказала, что устала.
— Я благодарна всевышнему больше всего за то, что даровал он нам сон; в том проявляется его великая любовь.
— Как знаешь, делай, что тебе вольно, — ответил странник, тот, кого змея провозгласила божеством, и пошел прочь в сопровождении Оперина.
И лев последовал за ними, но вдруг свернул в кусты, увидел он зебр и газелей, что резвились в пышных прериях, и скрылся там.
Друзья не заметили его отсутствия, но без него почувствовали себя свободнее, живее, им даже стало весело.
Они беседовали о тех прошлых глупостях, которые они совершали оба в том мире, где убивают зверей для того, чтобы их съесть, из земли выкапывают картофель, разрезают кочаны капусты и хлеб пекут из желтых зернышек, что зреют в колосках на поле.
— Чего только мы не вытворяли, — смеялись они, — чтобы устыдить ангела у райских врат, которые остались для нас закрытыми! Мы вздумали показать ему, на что мы способны, и довели его до того, что рай ему уже показался сущим адом, а земля, где жить назначено лишь душам грешным, представилась небесным раем.
— И если мы посмотрим на всё это с другой стороны, — сказал Оперин, — то вывод может быть один: жизнь новую начни!
Рассмеялся странник и согласился с ним. Простерлось тут пред ними озеро. Ошеломленные, они следили за тем, как меняется его облик. Все атмосферные явления отразились на его поверхности: все времена года, в том виде, как они бывают в северных широтах, существовали здесь одновременно; смешались дерзко день и ночь.
И сказал Оперин:
— Какая странная живопись! Ведь живописца мы не видим! Распределяя свет и тень, он воплощает ночь и день в своих полотнах. Холстом ему ведь служит не только гладь морская, но и мы, точнее то, что в нас зовут душою. Но это — холст, который обладает своей особой жизнью, точнее я сказал бы — чувствами. И так по воле кисти, что не задерживается ни на миг, что ведома рукою неутомимого мастера, оседают на том холсте все впечатления, их много, как песчинок в море. Непогода — и тучи густые, тяжелые летом и мрачные, сырые рассыпаются белыми хлопьями зимой, — мрачные чувства будут ответом на это: заколдованы тучи и томятся по свету, исходят тоскою, и как только солнца луч-победитель пронзит стрелою пылающей те облака — закричат они, громко ликуя. Думается мне, я говорю и о том, что мы называем душою: есть здесь любовь, и радость, и заботы, и скорбь. Всё это, кажется мне, суть отражения. Несомненно, конечно, и то, что за всем этим скрывается Нечто; но знать сие нам не дано.
Мой любезный Бомбаст, — так продолжал Оперин, — был всегда в окружении живых теней, а это всё равно что образы. И если мы теперь, когда ничто не изменилось, жить будем в окружении таких теней — ведь легионы их и затмевают они собою то, что называется действительностью, — лишь единицы среди них покорны богу, — то несомненно это очень странно. Ты согласишься со мною, что ведь и тот, кого зовем мы владыкою небесным, всего лишь тень. Молитве — которая есть не что иное, как мольба, — должно предшествовать ощущение подавленности, надвигающейся угрозы, ощущение беды, беспомощности: только отсюда может родиться мысль о поиске поддержки. Следовательно, всякой и каждой мысли предшествует некое состояние души, которое каким-то загадочным, непостижимым образом связано с живыми этими тенями.
— Я очутился здесь не для того, чтобы внимать речам пространным иль самому витийствовать, —