Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С холодностью взираю я теперь
На скуку славы предстоящей.
Зато слова: цветок, ребенок, зверь —
Приходят на уста все чаще.
(«Стансы», 1918)
Потому поэт и принимает гибельные изменения окружающего мира, которые временами рисуются в совершенно «экспрессионистических» красках, — особенно характерно в этом смысле стихотворение «По бульварам» с его инфернальными метафорами, — что они раскрывают этот вечный, обычно скрытый от глаз слой жизни. Именно ему посвящен своеобразный цикл из шести стихотворений 1918–1919 годов, написанных белым ямбом. Можно сопоставить эти стихи с «Вольными мыслями» Блока, но на сей раз Ходасевич одерживает явную победу над величайшим из поэтов эпохи — победу, о которой он в тот момент, вероятно, и мечтать не мог.
Судя по всему, замысел Ходасевича изначально был шире: возможно, он собирался создать нечто вроде лиро-эпической автобиографии. По крайней мере, один из набросков того времени («Я помню в детстве душный летний вечер…») позволяет это предположить. Речь в нем идет о коронации Николая II, о Ходынке. Но в написанных стихотворениях он касается только впечатлений 1910-х годов, точнее, случайных мгновений прорыва, просветления, осознания, связанных с опытом этих лет.
Два стихотворения вдохновлены пребыванием в 1911 году в Венеции. На первый взгляд ничего неожиданного здесь нет: венецианские мотивы то и дело мелькали в стихах и прозе Ходасевича перед революцией, но тогда в этом не было ни глубины, ни своеобразия. Надо ли было в конечном итоге самому побывать в Венеции, чтобы написать рассказ «Сигары синьоры Конти» (в «декамероновском» духе) или стихотворение «Вот в этом палаццо жила Дездемона…» (1914)? На первый взгляд и стихотворение 1918 года «Встреча» начинается банально:
В час утренний у Santa Margherita
Я повстречал ее. Она стояла
На мостике, спиной к перилам. Пальцы
На сером камне, точно лепестки,
Легко лежали. Сжатые колени
Под белым платьем проступали слабо.
Она ждала. Кого? В шестнадцать лет
Кто грезится прекрасной англичанке
В Венеции? Не знаю — и не должно
Мне знать того…
Можно, конечно, припомнить ернические замечания о венецианских туристках из писем 1911 года и поговорить о несоответствии правды жизни и правды поэзии… Но «Встреча» — не любовные стихи в обычном смысле слова. Поймав взор незнакомой красавицы, поэт прикоснулся к чему-то более глубокому:
…теперь я знаю,
Что крепкого вина в тот день вкусил я —
И чувствовал еще в своих устах
Его минутный вкус. А вечный хмель
Пришел потом.
Что же это за вечный хмель? Дыхание жизни, юности? Вероятно. Но вот другое «венецианское» стихотворение — «Полдень». При виде мальчика «с ведерком и совочком», играющего у его ног, лирический герой вспоминает, как сам он сидел у подножия венецианского каменного льва. Геральдический символ Венеции, города святого Марка, оказывается воплощением того высокого и вечного, в сравнении с которым житейская личность поэта мала и молода, как этот мальчик с ведерком. Но осознание этого контраста не угнетает, а вдохновляет.
Дальше — «Обезьяна» (1919), стихотворение, сюжет которого отнесен к лету 1914 года. Можно, конечно, допустить, что эпизод, на котором оно основано, реален, но нельзя пройти мимо удивительного сюжетного сходства (многими, конечно, замеченного) с одним поэтическим текстом той же эпохи — «С обезьяной» (1907) Ивана Бунина. Специалисты отмечают и аналогичный эпизод в «Conclusive évidence» Владимира Набокова — но сходство с Буниным особенно велико. Балканец-музыкант с обезьяной (хорват у Бунина, серб у Ходасевича); зной; обезьянка, пьющая воду; особенный взгляд животного, на который обращают внимание оба поэта… Ходасевич до поры разделял общесимволистское отношение к поэзии Бунина, в 1913 году написал на него пародию, чтобы 16 лет спустя, в статье «О поэзии Бунина» (1929), отдать должное мастеру, который «пошел по пути наибольшего сопротивления», в одиночку бросив вызов господствующим тенденциям своего поколения, и достиг творческих побед — а «победителей не судят». В сущности, он позволил себе полюбить Бунина, но читал его, конечно, и раньше. Так или иначе, у Бунина взор обезьяны — всего лишь «детский и старческий». У Ходасевича она смотрит «мудро и глубоко»; ее взор, движения, прикосновение несут память «древности». Итак: от стихийно-человеческого («Встреча») к над-человеческому («Полдень») и пра-человеческому («Обезьяна»), Но вестник из древности появляется вдень начала войны, и таким образом перекидывается мостик к двум лучшим стихотворениям цикла — «2-го ноября» и «Дом», в которых речь идет уже о днях революции.
В «Доме», который Ходасевич неоднократно переделывал (последняя редакция относится к 1920 году), тоже есть параллель с другим поэтическим текстом — но уже более поздним. Речь идет о стихотворении Арсения Тарковского «Дом напротив» (1958). У Ходасевича полуразрушенный дом вызывает мысли о его жильцах и их душноватой жизни:
…Где ссорились, мирились, где в чулке
Замызганные деньги припасались
Про черный день; где в духоте и мраке
Супруги обнимались; где потели
В жару больные; где рождались люди
И умирали скрытно, — все теперь
Прохожему открыто…
Всего этого больше нет — дом еще не полностью исчез, но уже открылась межвременная бездна. У Тарковского, напротив, призраки прежней жизни надолго остаются на месте вчистую снесенного дома. Само описание их (продолжающегося) бытия, однако, удивительно напоминает стихотворение Ходасевича, которого Тарковский не знать, разумеется, не мог:
…Гробы на полотенцах выносили,
И друг у друга денег в долг просили,
И спали парами в пуховиках,
И первенцев держали на руках,
Пока железная десна машины
Не выгрызла их шелудивой глины,
Пока над ними кран, как буква «Г»,
Не повернулся на одной ноге.
Дом в стихотворении Ходасевича был снесен не целенаправленно, как у Тарковского, а стихийно, «растащен на дрова», что обыграно в издевательской рецензии Ивана Аксенова: «В. Ходасевич совершает крупную бестактность, повествуя на страницах органа МС о нарушении им постановления МСР и КД касательно самочинной разборки домов на дрова. Впрочем, ямбы настолько вялы, что пример их автора не может никого захватывать силой изложения, скорее наоборот, а проступку уже вышла давность»[401]. Странно проявленное в данном случае Ходасевичем отсутствие чувства юмора: он принял этот «донос» всерьез и спустя пять лет упомянул о нем в статье «Господин Родов».
Хронологически (по времени действия) между «Обезьяной» и «2-м ноября» находится «Эпизод»: перед нами «одно из утр пятнадцатого года». В рукописном примечании Ходасевич, правда, относит опыт, который лег в основание стихотворения, к другому времени: концу 1917-го. Повремени написания это самое раннее из «лиро-эпических» стихотворений: оно написано 25 января 1918 года, в тот же день, что и «Анюте» — «один из самых напряженных дней моей жизни». Сюжет «Эпизода» — временный выход сознания из человеческого тела; по словам поэта, «с этими стихами приставали ко мне антропософы» — и понятно, почему. Исследователей же больше занимает не подлинная природа пережитого поэтом мистического состояния, а параллели «Эпизода» с другими стихотворениями Ходасевича этого времени.